Последнее лето
Шрифт:
«Вот зачем ты их надела, – подумал Серпилин. – Чтобы доказать мне, что не нуждаешься».
Тем временем Пикина той же рукой, которой до этого показывала на серьги, деликатно подвинула по столу конверт.
– Ладно, не надо так не надо.
Серпилин взял конверт и сунул его в лежавшую на столе полевую сумку, решив добавить эти внезапные деньги к тем, что собирался оставить отцу.
– Вы не знаете ничего нового о Геннадии Николаевиче? – спросила Пикина, которая давно ждала возможности задать этот главный для нее вопрос, но не хотела приступать к нему, не разрешив волновавшую ее неловкость с деньгами.
– К сожалению, не знаю, – сказал Серпилин. –
Он действительно ничего не знал о Пикине. Ровно ничего. Осенью прошлого года, когда история с Пикиным осталась позади и без последствий, после Курской дуги и полученных за нее новых наград, Серпилин написал в интендантское управление запрос: какие права на получение единовременного пособия и пенсии имеют жены оказавшихся в плену генералов?
Пикин буквально накануне плена получил звание генерала, но в горячке боев так и не успел переобмундироваться и в сообщениях немцев прошел как полковник. А по нашим интендантским документам числился уже генералом.
Ответ пришел довольно быстро. Интендантское управление сообщало, что семьи попавших в плен генералов обеспечиваются пенсией и единовременным пособием только в том случае, когда об этих генералах имеются данные, что они не являются предателями.
Мысль, что жена Пикина могла бы получать пенсию, пришлось оставить. И сейчас незачем было рассказывать ей обо всем этом.
– Остается верить в крепкое здоровье Геннадия Николаевича – что выдержит плен. Тем более до конца войны теперь не так долго. А что ведет себя в плену как положено, лично я не сомневаюсь, – добавил Серпилин то главное, что, как он считал, следовало ей сказать.
– Ну какие же тут могут быть сомнения? – сказала она тихо и просто, как о самой обыденной вещи, в которой никто и не мог сомневаться. – Только бы здоровье не подвело. У него ведь диабет перед войной начинался!
– Что-то не замечал за ним, – сказал Серпилин, подумав, что, наверно, Пикин не давал этого за собой замечать, был не из тех, кто жалуется на здоровье.
– Еще одного боюсь, – вздохнула Пикина. – Пишут о бомбежках Германии нашими союзниками, что это ужасные бомбежки! Как бы он не пострадал! Ведь они куда попало все это бросают. Я пыталась через Красный Крест выяснить его судьбу. Попала к самой Пешковой, Екатерине Павловне. Приятная, воспитанная женщина. Но она сказала, что Красный Крест ровно ничего не знает. Мы, оказывается, в свое время какой-то там взаимной конвенции не подписали и теперь ничего не можем узнавать о пленных. Англичане и американцы могут узнавать, а мы не можем.
Серпилина чуть не передернуло от удивления. Да, он знал, конечно, и даже хорошо помнил по той мировой войне, что был Красный Крест и через Красный Крест узнавали о пленных и даже посылки посылали пленным офицерам. Но соотнести все это с войной, происходившей сейчас, не приходило в голову: «Какой Красный Крест? При чем тут он в этой войне с фашистами? Какие конвенции? Какая взаимность?»
Просто невозможно было себе представить, что между нами и фашистами могла сейчас действовать какая-то конвенция о Красном Кресте, по которой можно было бы узнать, что там сейчас делается у них в плену с мужем этой сидящей перед ним женщины, – жив он или умер и в каких условиях находится.
Мысль об этом до такой степени не сочеталась со всем, что происходило на войне все эти три года, что казалось дикой.
– А Пешкова – очень приятная женщина, – повторила жена Пикина. – Вы с ней не знакомы?
– Не знаком.
– И сама так внимательно ко мне отнеслась. И секретарь ее так
внимательно ко мне отнесся. Все они в Красном Кресте были такие внимательные… Правда, я к ним с письмом от брата пришла, – добавила она.«Да, – подумал Серпилин, – вот уж именно неисповедимы пути твои, господи! Ее муж, коммунист, сидит где-то в фашистском плену, а она приходит в Красный Крест с письмом от своего брата, который был нэпманом, десять лет просидел в Соловках, а теперь не то архиерей, не то митрополит, и ее там, в Красном Кресте, принимают с особым вниманием, потому что у нее письмо от брата».
Сложившееся у Серпилина еще с гражданской войны непримиримое отношение к церкви было для него таким естественным чувством, что он еще никогда в жизни не сомневался в своей правоте. Но, как ни странно, с приходом этой добродушной толстухи жизнь вдруг повернулась к нему еще каким-то одним боком, и внутри нее обнаружился еще какой-то иной, плохо ему понятный, но реально существующий мир других людей, других надежд на будущее и, наверно, других взглядов на прошлое, чем у него.
Он молчал, охваченный неожиданными для себя мыслями, а жена Пикина поняла его молчание по-своему – что разговор окончен и надо идти.
– Наверно, вам уже пора. – Она поднялась.
Он тоже поднялся и посмотрел на часы.
– Потихоньку пройдемся с вами по аллее до ворот, как раз и выйдет время. И будем считать, что в следующий раз увидимся после войны все вместе, с Геннадием Николаевичем.
– Только бы у него с диабетом не обострилось! У него уже раз перед войной было обострение, пришлось делать уколы… А там, наверно, это невозможно…
«Да уж там уколы!» – подумал про себя Серпилин, но ничего не сказал.
– Завтра опять на фронт? – спросила она, когда они вышли в парк.
Он кивнул.
– Если бы верующий были, надела бы на вас ладанку со Старого Афона. Я Геннадия Николаевича просила, когда он уезжал, а он отказался, – сказала она так горестно, словно только это и было причиной всему, что потом случилось.
Серпилин не нашелся что ответить. Он никогда не понимал, как это сколько-нибудь образованные люди могут верить в бога. Знал, что бывает, но все равно не представлял себе, как это может быть. А женщина, шедшая рядом с ним, наверное, наоборот, не представляла себе, как это человек может не верить в бога.
«И она – тоже Россия, как и я, как и все другие», – подумал он вдруг, вспомнив, как на Курской дуге они хоронили геройски погибшего прямо под танками у себя на артиллерийских позициях сорокапятилетнего капитана, пришедшего из запаса, а после похорон доложили, что вместе со всеми документами покойного в отдел кадров сдан нательный крестик, который оказался у него на шее, и непонятно было – то ли он и раньше скрывал, что верит, то ли во время войны уверовал. Да и не было времени думать над этим. Серпилин, узнав тогда, что сняли с покойника этот крестик, даже накричал на того, кто докладывал:
– С чем умер, с тем и надо было хоронить!
Так рассердился, словно над покойником была совершена несправедливость. А может, так оно и было?
– Откуда вы узнали, что я здесь, если не секрет? – спросил Серпилин.
– Одна из наших прихожанок про вас сказала.
«Наверное, какая-нибудь няня отсюда, из Архангельского, а может, и медсестра», – подумал Серпилин, но спрашивать не стал.
– Церквей мало осталось, – сказала Пикина. – Сколько людей изо дня в день ждут, если хотят, чтобы не просто в поминание вставили, а отдельную панихиду об убиенном воине отслужили, как в очереди какой-нибудь, до слез жалко бывает!