Последние дни Российской империи. Том 2
Шрифт:
Любовин пожал плечами.
— Что посеешь, то и пожнёшь.
— Вот он идёт, — сказал Коржиков. — Я слышу его шаги. Он торопится. Он взволнован. Что я скажу ему? «Ты обидел дядю тем, что обладал его Эльзой». — Он не поймёт. Он скажет: — «Пусть дядя возьмёт мою Розу». Ведь для него это всё равно, что выпить кофе из вашего стакана.
— Верно, — сказал Бурьянов. — Пора отрешиться от условностей, товарищи. Пора стать людьми.
Дверь в эту минуту с треском распахнулась на обе половинки и в комнату, озарённую алым пламенем заката, отражённого о горы, ворвался молодой человек.
IV
Виктор был во всей красоте и блеске своих восемнадцати лет. Он очень походил на отца — корнета Саблина,
— Сейчас я из Люцерна. Вечерние газеты передают: Германия объявила войну России, ожидается объявление Францией войны Германии! Все волнуется, кипит. Товарищи, что же это? Значит, настало время, когда можно и нам начинать ту работу, о которой так много говорили Николай и Троцкий. Я был у Брандта.
Бурьянов перебил его. Он остановил его речь движением рук и встал спиной к окну. Среднего роста, лысый, уродливый он, тем не менее, производил впечатление на окружающих. Любовин вскочил и вытянулся. Коржиков помялся немного, но тоже встал, Виктор застыл в почтительной позе и по-детски, на полуслове, открыл рот, как будто стараясь ртом ловить то, что скажет Бурьянов.
За окном догорали последние лучи солнца. Кровавый отблеск венчиком ложился над головой Николая Ильича и придавал ему вид святого, написанного на золотой доске и окружённого сиянием. Лицо было в тени и в темноте странно сверкали две большие челюсти искусственных зубов громадного рта. Николай Ильич не говорил, но пророчествовал.
— Я знал это, товарищи! — начал он и остановился. Гробовая тишина царила в кабинете. В верху окна видно было красное небо и тёмные горы. Из отеля обрывками, как тогда, когда Бурьянов встретился со старым евреем, доносилась музыка. Играли модный танец и казалось нелепым, что там могли танцевать и смеяться.
— Старый мир гибнет, — тихо сказал Бурьянов. — Народы, гонимые властью, по воле своих императоров, бросятся уничтожать друг друга. Капиталисты всех стран перегрызлись между собой и миллионы людей погибнуть, защищая их интересы!.. Да будет! Свершается то, что мы готовили в таинственной тиши долгие, многие годы. Из потоков крови встанет подлинное человечество, объединённый единой жаждой мести — пролетариат. Эта война — последняя схватка народов...
Бурьянов долго молчал. Никто не смел нарушить тишину, прервать его вдохновение. Кровавый отблеск горел ярче. Солнце пускало последние лучи и трепетали в воздухе пылинки. Красные занавеси пылали.
— Всё полетит. Всё, всё погибнет. Погибнут народы, нации потеряют свой облик. Благородство, честность, вера, чувство долга — все к свиньям под хвост! Туда им и дорога! Ни к чему всё это, товарищи. Не мы, а они разрешили народу кровь. И не остановят. И, когда ослабнут, когда погибнут лучшие люди, тогда встанем мы и предъявим свой длинный счёт. Когда вы пьянствовали, сладострастничали, когда сидели в дворцах и раскатывали
на автомобилях, носили тонкое сукно, шелка, брильянты и опьянялись вином, музыкой и женщинами, мы сидели в тёмных рабочих кварталах, изнемогали в страшной целодневной работе, стояли у раскалённых горнов, на ледяном ветру сквозняков, задыхались в вони жилищ, отдавали своих дочерей вам на наслаждение, умирали вашими рабами! Га! Мало кровушки нашей попили! Теперь мы будем пить вашу кровь, мы потребуем себе, на свои постели, нежное мясо ваших подруг, мы войдём в ваши дворцы и съедим и выпьем ваши запасы! Мы устроим пир бедноты и мы расхитим и растащим всё, что вы копили и берегли! Га! Прошлое, предки, история, слава! — В болото и славу, и историю! Все бледно и серо, и нет героев! Нет, товарищи, в грядущей революции мы не дадим им Наполеона. Пусть та серая, липкая, вонючая грязь, которую накапливали они в рабочих кварталах, зальёт мишурный блеск их знамён и орлов. Красная тряпка, а не знамя, кровавые лохмотья, а не шитые золотом мундиры, общий голод, а не бранные пиры, смердение трупов, а не фимиам победных курений! Что, не нравится? Ни к чему всё это, товарищи! Хаос, гибель всего, плач и стоны! Пусть! Пусть! Созрел урожай! Валятся золотые колосья, пустеет поле. Уже идёт по нему жестокий плуг и выворачивает вонючие пласты земли. Навозом на неё, разлагающимися трупами, костями — пусть смердит оно и жжётся и готовит колыбель зерну, которое мы бросим.И лучшего из гоев убей!.. Всех лучших убей. И, если вошь кричит в твоей рубашке, возьми и убей! Все лучшее к свиньям! Пусть в зверином сладострастии копошатся люди, как белые черви в навозе. Это ли не равенство? Все одинаковые, все белые, все скользкие, все вонючие, все одним навозом питаются!
Все на работу! Товарищ Виктор — вам особая задача. Я сейчас отправлюсь на совет. Будьте готовы к двенадцати часам получить от меня инструкции и деньги, и на фронт, в Россию.
Солнце зашло за горы и кровавое сияние исчезло с головы Бурьянова, он торжественно прошёл мимо своих гостей. На его лице застыла идиотски восторженная улыбка, он походил на сумасшедшего.
Виктор в экстазе бросился за ним. Коржиков и Любовин остались одни. Некоторое время они молча сидели в кабинете. Темнело. Сумерки сгущались, но никому не пришло в голову зажечь огни.
— Не находите ли вы, Виктор Михайлович, — сказал Коржиков, — что настало время открыть тайну рождения Виктора?
Любовин передёрнул плечами.
— Настал час крови и мести. Пусть отомстит за страдания и муки матери.
— Делайте, как знаете, — сказал Любовин, — но меня увольте от разговора с этим негодяем. Ах, Фёдор Фёдорович, когда я вступал в партию, я не того ожидал и по-иному веровал. Мне казалось, что будет счастье. Не будет ни бедных, ни богатых, все будут богатые, не будет войн, не будет голода, преступлений и казней. Именно к звёздам я стремился, а что же это? Меня ведут к пропасти, смердящей трупами, и говорят, что это цель устремлений. Я ничего не понимаю.
— Да, Виктор Михайлович, подлинно вы ничего не понимаете, — сказал Коржиков и вышел из комнаты.
Любовин потоптался нерешительно в тёмной комнате и пошёл за ним. В пустой комнате стало совсем темно. Резко выделялось окно и вдали стали видны тёмные горы, покрытые огоньками строений и фонарей улиц какого-то местечка. Тёмное озеро засветилось длинными полосами отражённых огней.
V
— Виктор, — сказал сыну Коржиков, зажигая лампу и развязывая принесённый с собой пакет. — Мне надо поговорить с тобой.
— Я слушаю, — ответил Виктор, смотря большими глазами на Коржикова.
Отношения между сыном и отцом были дружеские, деловые. Никакой ласки, или нежности между ними не было. Очень редко Виктор говорил Коржикову «отец», но больше называл его безлично, или «Фёдор Фёдорович». Коржиков звал его по имени.
Коржиков достал портрет Маруси и подал его Виктору.
— Это мать твоя, — сказал он.
Виктор с любопытством стал разглядывать старую карточку, на которой Маруся была снята в гимназическом платье, в чёрном переднике и с волосами, уложенными в косы.