Последние дни Российской империи. Том 2
Шрифт:
— Хорошенькая девочка. Как вы ловко подцепили её, Фёдор Фёдорович.
Даже Коржиков возмутился.
— Это мать твоя, Виктор, — внушительно повторил он.
— Ну так что же? Разве мать не женщина? Только и всего, что она на восемнадцать лет старше меня, а так — такая же женщина.
— Оставь, Виктор. Она была глубоко несчастлива и умерла, рожая тебя...
— Бедная! Молода она тогда была?
— Ей было девятнадцать лет.
— Жаль девчонку. Поди и вы убивались. Как же вы так неосторожны были, Фёдор Фёдорович, не поберегли её.
Гримаса отвращения искривила лицо Коржикова. Он пожалел о том, что воспитал Виктора не в христианской морали и не
— Я никогда не был её мужем, — сказал Коржиков, подавая Виктору карточку Саблина. Саблин был снят у лучшего тогдашнего фотографа Бергамаско. На лакированной, в лиловатых тонах карточке, в выпуклом овале было поясное изображение Саблина. Гордо, ясно и самоуверенно смотрели большие красивые глаза.
— Я понимаю мамашу, — сказал Виктор. Экой какой ферт! Фу ты — ну ты! Как устоишь. И, поди, ёрник большой был. Офицер, — протянул он. — Я сын офицера! Вот так игра природы! Как же вы, отец, рога себе наставить позволили. Ах! и воображаю, как вы злились!
— Виктор, не говори так. Ты должен знать всё.
И Коржиков подробно рассказал всю историю Маруси. Когда он дошёл до того момента, как Любовин ворвался в квартиру Саблина, Виктор захохотал.
— Экая балда! Ну хоть он и дядюшка мой, а недалёкий парень. Вот осёл! Стрелял! Ах, голубчик! Ну и, конечно, промазал. Разве он может убить! Романическое происшествие. Сын офицера! Поди, богатого. Вы на приданом женились, или так?
Коржиков, скрепя сердце и досадуя на себя, что начал этот разговор, рассказал о причинах, заставивших его жениться на Марусе.
— Какие дикие понятия! Что же девушка и родить не смеет? Эк-кие остолопины.
— Виктор, какие у тебя чувства к этому офицеру?
— Да никаких. Будь девушка жива, я, может быть, позавидовал бы ему, постарался отбить.
— Он — отец твой. Он жестоко оскорбил твою мать, заставил её страдать...
— Ну, поди, и наслаждалась немало. Ведь хорош офицерик-то!
— Он зачал тебя и бросил, что же ты чувствуешь к нему?
— Как к офицеру, или как к отцу?
— К отцу.
— Мало ли бывает. Побаловался, не его в том вина. Поди, и от меня где-либо дети пойдут, что же думать об этом? Это уже плохой коммунист, ежели над таким пустяком голову крутит. А к офицеру обычно, как ко всем им — ненависть. Задушить его надо и всё, без особой пощады. Вы слыхали, как учитель говорил: «Лучшего из гоев убей!» А ведь он — гой для нас. Ну и убьём, не пожалеем. Я своими руками задушу, мне это не страшно.
— Отомсти за неё! — глухо сказал Коржиков и закрыл руками лицо, вдруг странно пятнами покрасневшее.
— А вы что же, отец, а? Любили её? Любили? Xа-ха-ха-ха! Вот, здорово, Фёдор Фёдорович, — любили! Ха- ха-ха!
— Уйди, проклятый! — проскрежетал Коржиков.
— Хорош коммунист! Влюблённый... Ха-ха-ха!
На этом диком раскатистом смехе над Коржиковым застал их Бурьянов. При его входе Коржиков отвёл ладони от рук, а Виктор сделал почтительное лицо.
На лице Бурьянова играла злорадная презрительная усмешка, но было оно как будто чем-то и смущено, точно за эти полчаса произошло что-то, что и его ум заставило призадуматься. За ним вошёл Троцкий. Этот был весел, плотоядно улыбался и потирал руки.
— Ну, товарищи, сказал Троцкий, — медлить не будем. Вы, Коржиков с Любовиным, на этих днях поедете в Россию. Я вам укажу что и через кого надо делать, а Виктору особая и боевая задача... И лучшего из гоев — убей. Сможешь, Виктор?
А что ж? — сказал Виктор. — Пустяки всё это, между прочим. Вы только скажите кого.
— Лучшего, понял?
— Идите ко мне, — сказал
Бурьянов, — я вам скажу.— Товарищи, обождите в столовой, — сказал Бурьянов, пока мы тут поколдуем немного.
Их колдовство продолжалось почти три часа. Была уже полночь, луна поднялась над горами и заблистала в озере и на снеговых вершинах, когда Коржикова и Любовина позвали проститься с Виктором. На Викторе была дорожная шапка и плащ, одолженные ему Бурьяновым, в мешке за плечами лежала значительная сумма денег и документы, удостоверявшие, что он восемнадцатилетний гимназист Холмской гимназии Виктор Модзалевский. Он пожал руку Коржикову и Любовину и вышел на дорогу. Коржиков с Любовиным пошли его провожать. Луна светила ярко. Серебристая пыль поднималась по шоссе от шагов Виктора. Он бодро и легко шёл к Люцерну. Коржиков и Любовин долго следили за ним. Он ни разу не обернулся.
— Виктор! — крикнул Любовин, чувствуя, что все простил этому юноше и что таинственная связь крови соединяет их. — Виктор!
Но Виктор не обернулся. Он сосредоточенно шагал, обдумывая ту задачу, которая дана была ему Бурьяновым. Разрушать русскую армию во время войны, быть шпионом, убивать лучших начальников и солдат, может быть, и отца надо будет убить. Не это волновало его. Его волновало и заставляло биться его сердце чувство постоянной опасности, которая с этого момента будет кругом него.
VI
Про Заболотье говорят, что оно маленький Люблин, а Люблин — маленькая Варшава, а Варшава — маленький Париж, таким образом Заболотье в глазах его обитателей казалось маленьким, самым маленьким, Парижем, одним кварталом Парижа. Построенное в XIII веке, среди болот и лесов Холмщины, оно долгое время было оплотом католичества. В нём был громадный костёл с мраморными памятниками в честь его основателей — графов Заболотских, с могучими, в четыре охвата, дубами и липами, с каменной решёткой, в нём был величественный магистрат с наружной лестницей на два марша, который строили в XIV веке, с этой лестницы приветствовали Петра Великого, когда он ехал из-за границы; подле города была могила сына Богдана Хмельницкого, убитого в бою с поляками. Весь город, видный насквозь из улицы в улицу, прекрасно мощённый, с канализацией и водопроводом, с молодыми круглыми каштанами вдоль улиц, со старым рынком с аркадами, под которыми были маленькие еврейские магазины, с дворцом графов Заболотских, обращённым в офицерские квартиры гарнизона, с конюшнями графа, перестроенными в офицерское собрание казачьего полка, с другим костёлом, обращённым в казарму, со старыми, времён Николая I, равелинами и бастионами крепости был чистенький и весёлый, полный оживлённой еврейской толпы, офицеров, казаков и солдат.
В июльский день 1914 года он млел под солнечными лучами, и чистые камни мостовых по-южному так сверкали, что больно было на них смотреть. Окна домов были открыты, из них свешивались одеяла, подушки и перины, выставленные, чтобы проветривать, и кое-где выглядывала черноволосая женская головка с масляными большими глазами, точёным носом и пунцовыми чувственными губами.
В большом тенистом сквере, под раскидистыми каштанами, на скамейках сидели гарнизонные дамы, играли дети. Сквозь тесный переплёт ветвей, с большими лапчатыми листьями, солнце бросало на песок маленькие золотые кружки, и в сквере, чисто подметённом, с лужайками, покрытыми травой, была такая мирная истома, такая отрадная тишь, что тянуло к мечтам и лени и невольно вспоминались слова гарнизонного батюшки, отца Бекаревича, что климат Заболотья не уступает климату Ниццы.