Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Последние поэты империи: Очерки литературных судеб
Шрифт:

Пронзает, загнанно дыша.

И, в беспредельности освоясь,

Живая ширится душа.

(«Так — отведешь туман рукою…», 1963)

Он как никто другой, лучше Заболоцкого, лучше Вознесенского, мог по-настоящему оживлять, одухотворять индустриальный пейзаж.

И не ищи ты бесполезно

У гор спокойные черты:

В трагическом изломе — бездна.

Восторг неистовый — хребты.

Здесь нет случайностей нелепых:

С тобою выйдя на откос,

Увижу грандиозный слепок

Того, что в нас не улеглось.

(«Коснись ладонью грани горной…», 1963)

Впрочем, он и сам многие годы рос в нем, в этом индустриальном пейзаже, как бы внутри него, временами был не частью человеческого общества, а скорее частью переделочного материала земной материи. По крайней мере, это была какая-то новая реальность:

Дикарский камень люди рушат,

Ведут стальные колеи.

Гора открыла людям душу

И жизни прожитой слои.

… … … … … … … … … … … … … …

Дымись, разрытая гора.

Как мертвый гнев —

Изломы камня.

А люди — в поисках добра —

До сердца добрались руками.

Когда ж затихнет суета,

Остынут выбранные недра,

Огромной пастью пустота

Завоет, втягивая ветры.

И кто в ночи сюда придет,

Услышит: голос твой — не злоба.

Был час рожденья. Вырван плод,

И ноет темная утроба.

(«Изломы камня», 1963–1967)

Здесь уже какая-то индустриальная мистика, сакральная пляска дикарей после крушения сильного противника. И уважение к поверженной горе, и некий остаточный страх перед нею, и радость от рожденного плода…

Путь Сергея Есенина или Николая Рубцова был изначально для него отрезан тюремными сроками. В лагере — то в одном, то в другом — его абсолютной реальностью становилась жизнь индустриального рабочего. Кирпич был ему роднее дерева:

Ведь кирпич,

Обжигаемый в адском огне, —

Это очень нелегкое

Древнее дело…

И не этим ли пламенем

Прокалены На Руси —

Ради прочности

Зодческой славы —

И зубчатая вечность

Кремлевской стены,

И Василья Блаженного

Храм многоглавый.

(«Кирпич», 1962)

Деревенское из него достаточно быстро выветрилось, хотя и родился он 13 октября 1930 года в селе Ивановка Кантемировского района Воронежской области.

Писать, как и все поэты, он начал достаточно рано, но я согласен с В. М. Акаткиным, который в предисловии к наиболее полному сборнику его посмертных стихов, вышедшему в Воронеже в 2000 году, пишет: «Начальные опыты Прасолова… — это скорее отклики на официальную литературу, на советскую общественную атмосферу, чем лирическое самовыражение или попытка создать оригинальный образ мира».

Если жизнь прекрасна,

Весела, светла,

Надо, чтоб и песня

Ей под стать была…

(«Весенняя песня», 1953)

Алексей

Прасолов — заведующий тюремной библиотекой. 1964.

Кстати, если бы не тюрьма, вполне может быть, что мы и не получили бы изумительного поэта. Посмотрите его ранние газетные стихи: так, еще один газетный писака из тех, что годами обивают пороги редакций. Впрочем, многие к Прасолову так и относились, как к газетному писаке — до смерти. Некая наивность социального бодрячка, может быть, и оправдывающего свою наивность зарешеточным миром — мол, там-то, вне лагеря идет все прекрасно и весело, — у Алексея Прасолова сохранялась чуть ли не до самых последних дней жизни. По крайней мере, странно от бывалого зэка услышать вдруг такие стихи:

И вот настал он, час мой вещий.

Пополнив ряд одной судьбой,

В неслышном шествии сквозь вечный

Граниту вверенный покой

Схожу под своды Мавзолея.

Как долго очередь текла!

… … … … … … … … … … … … … …

Где с обликом первоначальным

Свободы, Правды и Добра

Мы искушеннее сличаем

Свое сегодня и вчера.

(«И вот настал он, час мой вещий…», 1967)

Это уже написано в 1967 году. И написано не в угоду кому-то, а из внутренней потребности души. Он же никогда не был комиссарствующим поэтом типа Роберта Рождественского. Он не писал стихотворные «паровозы» в угоду лагерному начальству. Он сам был таким убежденным землеустроителем. Он вообще редко кого слушал в своей жизни. Был откровенным отшельником и одиночкой, но какие-то социальные коммунистические прописи прямо из лагерных тетрадок уверенно и упоенно нес своему народу и миру. И этим он удивительно схож с Андреем Платоновым, который, несмотря на всю карательную критику и даже несмотря на свой «Котлован», оставался до конца жизни социальным утопистом. Скажем, у Алексея Прасолова — тоже стихотворение, посвященное Анхеле Алонсо. Даже не верится: это же в карательном лагере и уже в конце смены взялись разгружать зэки еще один дополнительный вагон с кубинским сахаром:

Так много горечи глубинной

Таил кубинки чистый взгляд:

Из тонких рук ее Любимый

За час до пытки принял яд.

… … … … … … … … … … … … … …

Мешки в вагоне шли на убыль,

Ложились в плотные ряды.

На каждом «KUBA», «KUBA», «KUBA»,

Как позывные в час беды.

Под паровозным дымом низким,

Нерасторопных торопя,

В молчанье часть невзгод кубинских

Мы взваливали на себя.

(«Портрет», 1962)

Было это или не было на самом деле? Или нужна и зэкам иногда какая-то героическая, утопическая опора в их бытовой изнуренной жизни? Не знаю. Впрочем, думаю, что его земляк Анатолий Жигулин с его «мученической позицией», тоже прошедший лагеря, эти стихи точно бы не принял. Потому они и относились друг к другу крайне осторожно, как два абсолютно разных стана. Сейчас, после смерти и того и другого, много появляется легенд и слезливых сказок о их дружбе. К счастью, сохранились письма, которые никого из них не унижают, но четко разводят по своим поэтическим мирам. (Хотя понимающий поэзию и сам бы смог прочувствовать абсолютную чужесть этих миров.) «Жигулин ответил из Москвы письмом… Говорит: в январе, может, буду (в те годы поэты часто выступали в лагерях. — В. Б.)… Я подумал так, нужно на случай встречи определить свою позицию заранее. Он, может, ждет стихов, родственных его стихам. Поэтому я сразу же решил „размежеваться“ и выслал два стиха из философских, назвав их своим главным направлением. Это избавит меня при встрече от лишних разговоров о том, что пишу, что беру за основу» (из письма Инне Ростовцевой).

Поделиться с друзьями: