Последние времена
Шрифт:
Вдруг заговорил старец.
– Послушайте меня, да и аз возглаголю, – смиренно сказал он.
Лаврентий умолк.
– Отъяся от дщери Сиона вся красота ее, – сказал старец и прослезился. – Были у нас мужички крепостные (плачет)… Были у нас веси и сады… Сам я, смиренный, гва… гва… (всхлипывает от рыданий), гвардии подпоручик… И расточиша… И разбегошася… И на месте ликования – мерзость запустения воцаришася… – и затем запел сквозь слезы голосом тихим и дрожащим: – И бысть по внегда в плен отведен бе Исраиль, и Иерусалим опустошен бяше, сяде Иеремия пророк плачущ, и рыдаше рыданием над Иерусалимом… – после чего умолк и, уже сам налив колеблющейся рукою стаканчик, медленно его выпил.
– А то воля! – неизвестно к кому обращаясь, но с несомненным упреком сказал, после некоторого молчания, Лаврентий. – Ты проезжай теперь по деревне по нашей: избы поразорены, дворишки пораскрыты, скотина изморена, на улице нечисть… вот тебе и воля! А из кабака песни, а в кабаке пляс,
Тут он смолк в негодовании и выпил. Выпил и старец. А отец Юс невразумительно бормотал:
– Два двугривенных!.. Нет, прежде поработай, а я погляжу… Я, брат, хозяин… И я погляжу, какая такая твоя работа… Может, ты и дыни гнилой не стоишь, а?.. Два двугривенных!
– Работа!.. – с величайшим презрением подхватил отец Лаврентий и, усугубляя это презрение, повторил: – работники!.. Солнышко на кнутовище поднялось, а он на полосу выезжает… А не хочешь на заре?.. Не хочешь с полуночи ежели? А не то бадиком… Работники!.. – и, помолчав, продолжал горько: – а, до чего дожили: малый жеребец-жеребцом – десятину не выкашивает!.. Баба денек повязала – поясница у ней, у подлой, заболела… О господи ты боже мой, да где же это мочь-то наша прежняя? Избил бы я ее, шельму… А, поясница-а! А ну-ка ее на конюшню! А ну-ка всыпать ей свеженьких!.. А ну-ка… – и вдруг, как бы опамятовавшись, произнес с сокрушением: – эх, собаки те ешь!..
И опять заговорил старец, на этот раз уже совершенно расслабленным и до чрезмерности певучим голосом:
– Прелести наша и беззакония наша в нас суть, и мы в них таем… И как нам живым быти?.. А на это господь ответил: Живу аз: не хощу смерти грешника… Но еже обратится нечестивому от пути своего и живу быти ему… – и снова заплакал.
– Как же, обратится, ожидай! – сердито возразил отец Лаврентий. – Нет, брат, кабы старый наш барин… Да кабы изнизать всякого, чтоб вроде как собаку, например… Вот это так!.. это я понимаю… А то сына не смей ударить? Чуть что – старика отца в суд! Пропадай вы все пропадом!.. Мне что – мне кусок хлеба, я и сыт… Обитель-то святая, вот она… Я взял перекрестился да к отцу игумну… Разговор-то короткий! Ноне я Кузьма Захаров, а приуказали да посвятили в рясофорные, вот тебе и вышел отец Лаврентий… Плевать мне на вас, подлецов!.. Делиться захотели? Делитесь, собачьи дети, тащите в розволочь… С солдаткой хочешь жить! Живи, друг, дери твою душу окаянный (старец при этих словах грустно покачал головой и провел рукою по своим слезящимся глазам)… Мы, брат, проживем… У нас вот пчелка, ежели… Липки теперь расцветут… Медо-ок… – И голос отца Лаврентия внезапно дрогнул и прервался. Тогда отец Лаврентий как будто ухарски, а в сущности беспомощно махнул рукою и неверными шагами направился к ближнему улью, около которого долго стоял, внимательно наклонившись над отверстиями и собирая мозолистыми пальцами ползущих пчел.
– Авва! – лепетал отец Юс, умиленно протягивая стаканчик к старцу. Выпьем, авва… Выпьем, благословясь… Бедные мы, авва!.. Боже же ты мой, какие бедные!.. Нет нам притона на божьем свете… – и вдруг закричал сердито: – А, два двугривенных!.. Нет, врешь, сударушка, обожгешься… Потом обратился ко мне: – Выпьем, ваше степенство!.. А ежели вам в Лазовку – единым духом оборот сделаем… Мы понимаем… Мы даже оченно понимаем… А обмануть я вас – обманул, это точно: до пчельника-то шесть верст, хе-хе-хе!.. Ну, да бог простит… Авва! Отче! Гвардии подпоручик! Простит ведь, а?.. Ничего – простит. Отец Панкрат помолится, он и простит. О, отец Панкрат зазвонистый инок… Святой!.. И ты, авва – голова, ну только до Панкрата тебе далеко…
Старец что-то пролепетал.
– Чего? Смиренный ты?.. – насмешливо отозвался Юс. – Смиренный-то ты смиренный, а водку жрать любишь… Любишь ведь? – Он ударил старца по плечу, отчего тот так и пригнулся к земле, но вместе с тем и улыбнулся искательной улыбкой, – любишь, хе-хе-хе… А вот отец-то Панкрат не вкушает… что?.. э?.. Отца Панкрата прямо как пощупаешь – цепь на нем. Вот он какой, отец-то Панкрат!.. А ты что? Ты только название твое одно инок…
Отец Юс, видимо, поддразнивал старца. И вдруг мертвенно-бледное лицо последнего озарилось каким-то чахлым румянцем и бесцветные глаза заблистали. Он возвел их к небу, сложил благолепно руки и страстно заговорил:
– Боже милосердый!.. Ты видишь и сносишь немощи человеческие; пред твоими взорами открыты и нечистота моя и изнеможение мое; открыта
пред взорами твоими лютость мучающих меня, терзающих меня страстей и демонов… Увы, господь мой! Ты на кресте, – я утопаю в наслаждениях и неге… – И ударил себя в грудь, отчего получился какой-то странный, как будто металлический, звук, а потом закрыл глаза и долго сидел, недвижимый как изваяние. Юс же лукаво подмигивал мне на него.– Юс, Юс! – вдруг воскликнул старец, с какою-то изумительной тоскою в голосе, – что ты соблазняешь меня, Юс!.. Все мы рабы плоти… Все уготованы геенне… (тут, понизив голос до шепота, он несколько раз произнес, как бы вдумываясь в ужасный смысл произносимого слова: – все… все)… Знаешь, что сказано: Аще кто грядет ко мне и не возненавидит отца своего, и матерь, и жену, и чад, и братии, и сестер, еще же и душу свою, не может мой быти ученик… А мы что говорим?.. Кого мы тешим?.. Юс, Юс! пала религия, пала вера святая, пала добродетель… Души братий наших гибнут, гибнут… И ниоткуда нет спасения… Брат, брат! ужели нам величаться и подымать главу? Мы ли-де не святые, мы ли не спасенные?.. О господь мой, верую я, всеблагой, в твою неизреченную милость, но дух мой немощен… Смотри на мир, Юс: там пианство, там блуд, там начальства непочтение, там буйство… И куда-то ни оглянешься, мрак, мрак кругом… Пройди по деревне, Юс, ты в деревне скоромника встретишь, чревоугодника встретишь: ест в пятницу сметану и еще похваляется… и кто же ест и похваляется, как будто молодечеством каким? – мужичок!.. А, Юс, мужичок похваляется! Надежа церкви святой, овца робкая и покорливая похваляется?.. Это ли не времена, о которых господь сказал: приидут как тать в нощи… Это ли не последние веки!.. А был я по сбору и что видел: несли богоносцы иконы и, встретивши ручей, положили святой крест и по нем перешли… И богоносцы эти опять-таки были мужички!.. Юс, Юс! гибнет мир, скверность везде… лютость везде, вражда… Нам ли себя соблюдать?.. Нам ужасаться за братий наших нужно… Что цепь – смотри вот на нее!.. – И порывистым движением старец распахнул рясу. Пред нами открылось тело, поражающее своей худобою и бледное до зелени, а по телу вилась толстая заржавленная цепь. На вдавленной груди с хрупкими ключицами, глубокими как ямы, она сходилась крест-накрест и затем в два раза опоясывала стан. На бедрах и на животе темнели широкими полосами багровые подтеки. Вид этого истязания был до того ужасен, что даже отец Юс оторопел и выразил некоторое смущение. Но тотчас же оправился и, пытаясь вызвать на уста прежнюю свою улыбку, потрогал цепь пальцем.
– Все-таки у отца Панкрата позабористей будет, – произнес он, – в этой, гляди, не больше как фунтов тридцать…
Старец медленно застегнулся, провел рукою по глазам и, тяжко вздохнув, поднялся. Затем отвесил нам низкий поклон, причем вымолвил: «Простите, братия», и колеблющейся походкой скрылся из пчельника.
– Эка, падок до водки, старый пес! – напутствовал его отец Юс и прямо из полштофа вылил себе в рот остатки этой водки.
Э-их, лебеди летели,Про Ванюшу песни пели…затянул он после выпивки, но Лаврентий остановил его. Кончилось же тем, что Юс повалился на траву и долго еще невнятно бормотал какие-то слова, из которых можно было разобрать следующее: «Нет, ты поработай сперва!.. а мы и посмотрим… Два двугривенных! ах ты, кожа барабанная… Ох, кожа, кожа!.. (Тяжкий вздох, и затем, после долгого молчания:) Этак-то всякий нацепит!.. Ишь ты, выискался… фу-ты, ну-ты… Нет, ты свесь ее, да при мне… Да чтобы свесить-то на настоящих весах… А то знаем мы штуки-то!.. Эка невидаль – тридцать фунтов!.. Я не токмо что цепь – я тебе всю вселенную произойду… Погоди ужо… А то грехи!» Нет, брат… Меня, может, мужики-то как били: в колья… А то цепь!.. Нет, по морде ежели тебя, да оглоблей… да помазком в глаза… Небойсь, брат, видывали… Не удивишь… Не чета твоей цепи… – Он немного помолчал. – А из-за чего? Из-за шильонов… Тпьфу!..
Наконец хмель совершенно одолел его, и он крепко захрапел в преизбытке утомления.
Пришел Левончик. Это был веселонравный юноша с необычайно жирными щеками и весь, с головы до пят, пропитанный запахом постного масла. Ему отец Лаврентий поручил проводить меня до Лазовки к какому-то Захару. Когда же мы тронулись в путь и уже миновали ульи, он воротил Левончика и что-то, с таинственным видом, приказал ему. Левончик, ухмыляясь, догнал меня. «Что ты?» – спросил я. Он промолчал, и несколько времени мы шли молча. Вдруг он рассмеялся добродушнейшим смехом.
– Ты чего? – полюбопытствовал я.
– А вот, видишь? – сказал он и вытащил из-под полы порожний полуштоф.
– Выпить-то, должно быть, отцы любят? – вымолвил я.
– И не говори!.. Хлебом их не корми, только чтоб насчет выпивки было… У отца-то Лаврентия самый притон здесь: как сойдутся, сейчас это полуштоф – и пошло.
Он замолчал, но несколько спустя снова неожиданно прыснул.
– Видел Юса-то? И промысло-овый человек!.. Он прежде на мельнице был, на монастырской… И что же он, этот Юс, придумал: он взял да вином и начал торговать!.. Как есть шинок открыл. Ох, уж и Юс только! – Левончик восторженно покачал головою.