Последний берег
Шрифт:
И он заглянул. Я раньше не знала за Дюпоном ораторских талантов. Видимо, перспектива получить состояние и абсолютную свободу вдохновила его. Он был весьма убедителен и даже блистателен.
– История современной психохирургии началась с того момента, когда в результате взрыва на железной дороге костыль отлетел, пронзил щеку рабочего Финеаса Гэджа и вышел из передней части черепа. Гэдж выжил, но у него изменился характер. До этого он был весьма религиозным, сдержанным и уравновешенным человеком. После удаления костыля в клинике Гэдж изменился. Он стал вспыльчив, упрям, постоянно сквернословил…
– Ах, милый, но я вовсе не хочу сквернословить!
– Нет-нет, дорогая, я вовсе не к тому. Видишь ли, самое главное в том, что он изменился, совершенно изменился! И это очень заинтересовало психиатров.
Доктор Дюпон ловко жонглировал фактами. Пациенты «мясника» Буркхарда – как звали этого смелого экспериментатора в определенных кругах, после головоломной в буквальном смысле операции начали страдать параличом и эпилепсией, а также перестали понимать и использовать речь. Вероятно, именно это доктор Дюпон и считал удачей, что можно понять, если рассмотреть его ситуацию. А двое из шести больных скончались – Дюпон засчитал их в двадцать процентов неудач.
Тем временем Дюпон продолжал:
– Моя коллега, доктор Боннер, наверняка имела случай ознакомиться с результатами исследований профессора Моница из Лиссабона. Я прав, доктор?
Я кивнула. Мониц и в самом деле активно публиковался в специализированных изданиях и выпускал брошюры. Его называли кандидатом на Нобелевскую премию по физиологии и медицине. Он изобрел метод церебральной ангиографии – исследования кровеносных сосудов мозга путем введения в них рентгеноконтрастного йода. Раньше это делалось с помощью воздуха, но тот метод был весьма сложным и травмирующим. Вероятно, Мониц и в самом деле желал людям добра. Но желание делать добро порой толкает человека на недобрые дела. Мониц предположил, что разрез белого вещества переднего мозга способен благотворно воздействовать на больных маниакально-депрессивным психозом. Ему повезло – он заполучил шимпанзе, страдающего нервными расстройствами. Физически совершенно здоровое животное впадало то в ярость, то в апатию, то не замечало своих соплеменников, то причиняло им вред. Префронтальная лейкотомия, произведенная Моницем, помогла обезьяне. Восстановившийся после операции шимпанзе выглядел значительно более уравновешенным и социализировался в обществе себе подобных – правда, значительного места в иерархии не занял. Мониц обратил на это внимание. По его мнению, для лейкотомии полагались весьма веские основания. Первую операцию на человеке он сделал всего семь или восемь лет назад, женщине, которая двадцать лет содержалась в психиатрической больнице тюремного типа. У нее наступило значительное улучшение, и вскоре она была выписана домой. Не знаю, ликовали ли ее близкие – думаю, скорее, были потрясены. Мониц продолжил свои благие деяния: из двадцати человек, подвергшихся лейкотомии, у тринадцати, страдавших маниакально-депрессивным синдромом, наблюдалось значительное улучшение состояния. Но некоторые из пациентов стали более апатичными, чем врач ожидал, а у иных наметилась тенденция к снижению интеллекта.
Дюпон пел как соловей.
– Мониц гений! Я слышал, ему собираются дать Нобелевскую премию за это открытие.
– Неужели! – ахала Жанна. Ее глаза чудесно сияли, и я вдруг подумала, какой бы прекрасной женщиной могла она стать, если бы не ее недуги… И если бы не этот человек рядом, брак с которым явился прямым следствием недуга. Он лжет ей? Или умалчивает факты как незначительные? Или сам многого не знает?
– Не так ли, мадемуазель Боннер?
– Безусловно, наш португальский коллега заслуживает Нобелевской премии. Боюсь только, он не сможет насладиться своим триумфом.
У доктора Дюпона увяла улыбка, а глаза нехорошо сузились.
Он знает – поняла я.
– Ведь он парализован. Один из его пациентов, недовольный исходом операции, выстрелил ему в голову.
Дюпон смотрел на меня без особой симпатии.
– Какой ужас, дорогой, – едва не плакала Жанна. – Если этот португальский врач парализован – кто же сделает операцию мне?
Доктор Дюпон, должно быть, загипнотизировал свою жену и полностью подчинил себе ее личность. Больше ничем я не могла объяснить ее страстное стремление к лоботомии.
– Не волнуйся,
моя дорогая! Правда же, коллега Боннер, в своем похвальном стремлении к истине вы порой забываете о чувствах окружающих вас людей! Доктор Мониц, в самом деле, не очень хорошо себя чувствует и почти уже не практикует…Почти! Мягко сказано! Насколько мне было известно, доктор Мониц не в состоянии самостоятельно справить нужду.
– … но упавшее знамя подхватили на другом континенте. Профессор Фримен, глава кафедры неврологии Университета Джорджа Вашингтона, и Джеймс Уоттс, глава кафедры хирургии того же университета, оценили метод Моница и уже провели около тысячи операций, позволивших вернуть к полноценной жизни многих людей. Я связался с этими учеными мужами, и они согласились сделать Жанне эту небольшую операцию. Господин Фримен уверил нас, что это не сложней и не больней, чем вырвать зуб. Жанна согласилась, но ей захотелось выслушать мнение еще какого-нибудь врача. Беспристрастное мнение, – и доктор Дюпон поклонился мне.
Я силилась понять, что у него на уме. Он что, полагает, что я с удовольствием отошлю свою «соперницу» в Америку, чтобы там ей основательно покопались в мозгах и, быть может, исковеркали ее и без того не очень-то налаженную жизнь? Или предполагает, что я не решусь возражать ему, потому что и у меня самой есть секреты? Но что он может знать обо мне? Что он может знать о Франсуа?
Я решила вести себя осторожно, как ни трудно мне было прийти к такому решению. Поступить по примеру своей матери и проявить коллаборационизм. Я сказала:
– Не ожидала, что наша дискуссия примет такой… узкоспециальный характер. Признаться, я чувствую себя не вполне подготовленной и прошу отсрочки… Скажем, два или три дня. За это время я пролистаю литературу, просмотрю журналы и вынесу свой вердикт… Если вам и в самом деле интересно мое мнение.
– Конечно! – вскричала Жанна, а доктор Дюпон отделался легким поклоном.
– И я хотела бы провести с Жанной еще один сеанс психотерапии.
Супруги обменялись взглядами.
– Но, коллега, теперь мадам Дюпон состоит целиком и полностью на моем попечении. Я и сам в состоянии провести с ней необходимую психотерапию. Или вы не доверяете моей компетенции?
– Вполне доверяю и весьма, весьма ценю. Но это было бы очень полезно прежде всего для меня. Видите ли, я пишу одно исследование, и…
– Ни слова больше! – замахал руками Дюпон. – Мы с Жанной будем только рады вам помочь. Не правда ли, моя милая? А теперь позвольте оставить вас – мне нужно уладить много дел перед отъездом. Успехов, успехов!
C этим возгласом он поцеловал жену в голову и вышел из палаты.
Мы помолчали. Жанна смотрела на дверь, куда только что вышел муж, взгляд ее был затуманен. Что ж, теперь я, пожалуй, пришла к мысли, что мадам Булль не сделала для своей дочери блага, приучив ее к подчинению. Освободившись от одного домашнего царька, Жанна немедленно попала под власть другого и не смела проявить свою волю даже теперь, когда это было необходимо. Но есть ли у нее эта своя воля?
Я была уверена – есть. И я намеревалась ее пробудить.
– Прошу прощения, мадам Дюпон, ваш супруг неправильно меня понял. Я вовсе не намеревалась проводить сеанс психотерапии немедленно. Мне нужно время для подготовки. А вам сейчас нужно принять свои лекарства и отдохнуть.
– Да, я что-то устала, – промямлила Жанна. Она покорно легла, изящно подогнув под себя ноги, и приняла из моих рук таблетки и стаканчик с водой. Я проследила, как она принимает лекарства, и вышла из палаты. Как раз вовремя для того, чтобы увидеть в окно, как в автомобиль к доктору Дюпону садится Спичка – нарядная, завитая, хохочущая…
Я ушла в кабинет, чтобы подготовиться к беседе с Жанной. Мне и в самом деле нужно было пролистать кое-какие записи, найти правильные слова, с тем, чтобы заставить женщину хотя бы задуматься над сделанным ею выбором…
Жаль, что у меня не сохранилось тех записей, которые я делала наспех, в своем кабинете, уже стоя на краешке бездны. Но я помню все.
Помню тетрадь, в которой я вела дневник, – толстую, в кожаном малиновом переплете, с розовым обрезом листов. Помню, как золотое вечное перо летало по толстой желтоватой бумаге. Помню каждое слово: