Последний Лель
Шрифт:
«Туда — легко, трудно — оттуда… как с того света», — думает Зайчик, не спеша шагая к вагонам…
Ближе крик и свист. Вагоны набиты, тесно в них, как в базарный день в лавке Митрия Семеныча, все свистит, свиристит, хочется, видно, серым шинелькам заглушить сердечную боль и тоску показной веселостью, ненужным криком и не враз начатой песней, которая так же неожиданно обрывается на полуслове, как, может, скоро оборвется и жизнь…
Соловей, повада-пташка, Не пой лету под конец, Ты— На позицию, ваш-бродь?.. — спрашивает солдатик с умильным, именинным лицом.
— Да, братец, — сказал Зайчик, остановившись, — опоздал на свой эшелон.
— На Ригу изволите?..
— На Ригу…
— Мы тоже, вон там офицерский… первый от паровоза…
— Да нет, туда далеко идти… дай-ка мне руку, я с вами устроюсь!..
Десять волосатых рук сразу протянулось к Зайчику, он уперся об закрай пола вагона и вмиг очутился в знакомой, пропитанной особым солдатским душком тесноте, к которой за четыре, почитай, года привык не на шутку; в углу на нарах лежали солдаты, Зайчик прилег к ним и скоро заснул спокойным ребяческим сном…
Глава седьмая
У смертельного озера
Да, так вот всегда и бывает!
Кому беда, кому еда, так уж устроено в жизни, а для нас с этой водополицы получилось вроде как праздник!
Утопло у нас всего человек полтораста, а чертухинских десятка два или поболе… Солдат ровно гриб: смерть ногой счеканет, а грибник пройдет и головы не наклонит!
Пропали, дескать, без вести, неизвестно, в каком таком месте!
Никто и не доискивается, кто да что, поставил только Иван Палыч крест в своем нарядном листу, тем и делу конец! Каждый же из нас в отдельности бог весть как рад был сам за себя и самому себе даже не верил, что сух вылез из бани!
Иван Палыч, когда перешли мы в резервы, первые дня два или три проснется в полночь, скинет штаны, заворотит до непотребства рубаху да сонный и ходит, как блаженный, по конюшне, пока его кто-нибудь не заберет под локотки да не уложит на нары или не вспрыснет холодной водой.
— Ишь ты, тьма те возьми, — скажет только Иван Палыч, очухавшись, — грезится все, что тону иль купаюсь, и будто я не Иван Палыч, а семилеток Ивашка, и будто перехожу за коровой Янтарный брод на Дубне и вода корове только по муклышку, а мне по самое горло… хоть бы домой отпустили…
— Все равно управют теперь молотьбу и без нас, — утешает его всегда Каблук или Пенкин, — поспеешь разве к пастушьей разлуке…
— Э-э… да на пастухов хоть одним глазком поглядеть… сам бы пошел в пастухи!
— Говорят, Иван Палыч, что наш командир подал рапорт, каждый, значит, на целый месяц поехал бы в отпуск, а по возвращении крест получил, да писаря его искурили…
— Известно, сукины дети! — хмуро промолвит Иван Палыч.
Иван Палыч, два Каблучка, все Морковята да уж и много других, которых не упомню, пролежали первые дни в большой лихорадке, по ночам нас всех било под одеялом, в голову лезла разная чушь и нескладиха, а по утрам ходило все перед глазами кверх-кувырком, котелок с кипятком словно набок валился, и с языка подчас срывалось такое чудное, от чего и самому потом становилось чудно.
Один
только Пенкин, казалось, ничем не страдал, лежал целые дни на матрасе, набитом пахучим сеном, и все время глядел в потолок, вставая только к обеду иль к чаю, да, не глядя ни на кого, что-нибудь отмочалит да обсмеет кого, от чего никому не обидно, а только в горле щекочет…— Иван Палыч, — скажет вдруг Пенкин, — ты умный мужик или нет?
Иван Палыч заекает кадыком и не сразу ответит:
— Дураком родная мать не зывала!
— Ну, тогда отгани мне загадку…
— Ну?
— Как шуринов племянник зятю родной?
— Смекалистая загадка… надо подумать… зятю родной?
— Да… ты долго не думай!..
— Деверь, што ли?..
— Нет, брат, не деверь!
— Сваток?..
— Ну… сваток! Разберись в голове, уклади по порядку…
— Нет, брат Пенкин, не знаю!
— Ну вот, Иван Палыч, а ты говоришь, что мать дураком не зывала…
— Да ты говори!
— Скажу завтра утром! — И на другой бок повернется…
Иван Палыч посмотрит Пенкину в спину и сам про себя начнет выводить родню за родней, а все не выходит…
«Как решето голова: одни только дырки!..»
Думает, думает так Иван Палыч, кувыркнется и захрапит… Ночью проснется Иван Палыч, словно шкнет кто, и глаза не знает куда девать: не спится!
Полезет разная чушь в голову, инда и въявь станет страшно…
— Прохор, не спишь?
— Нет, сон черту продал!..
— Дорого взял?
— За твою башку меньше дадут!..
— У моей башки, Прохор, ума есть лишки, а у тебя и впереду и сзаду ни складу ни ладу!
— Шея курья, голова дурья!
— Тьфу те в прорву!
Смотрим мы на них и за животы держимся, каждому подбивало ввязаться, да на язык так горазды не были.
Долго препираются оба, потом все уладится, и Пенкин вполголоса, чтобы нас не побудить, рассказку сказывать будет; хорошо было слушать Пенкина в полусне, вроде как видишь все тогда наяву, и у Пенкина голос становится то тише, словно уходит, то будто шепчет в самые уши, а перед глазами, утонувшими в сон, все, что ни скажет Прохор, стоит как живое:
— Во время иное и в месте ином, Может, в конце, а может, в начале земном Стояла Гора Золотая…Стояло на этой горе в ин-времена большое село по прозванью Праведное; и жили в этом селе правильные люди. Гора была золотая, по селу шла золотая улица, на улице стояли золотые избы, и жили в этих золотых избах люди с золотыми сердцами — правильные люди.
И мы иногда в добрый час говорим про другого: золотой человек, скажем и сами после не верим, да и трудно как-то этому верить!
Жили так правильные люди, соблюдали свой правильный закон, пахали свою золотую землю и добро копили…
Однажды, не помню, в каком году, в каком месяце, сидели правильные старцы на завалинке у понятой избы, дела свои правильные решали… Сидят старцы, в бороды свои укутались… Глядят, идет по селу чужой человек.
Кликнули старцы чужого человека и спрашивают его: откуда и куда прохожий человек идет?
— Иду я, — говорит им прохожий, — по белу свету,