Последний летописец
Шрифт:
Тургенев, Муравьев, Орлов, Пушкин, Вяземский в 1818-м, 1819-м, 1820-м прямо говорили (или подразумевали в разговорах, письмах, намеках, эпиграммах) примерно следующее: если Николай Михайлович приводит доводы и факты против декабристских идей, он, как человек честный, вероятно, обязан одновременно оспаривать и самодержавно-крепостническую, аракчеевскую систему, иначе „рабство предпочитает свободе“. Многое сказать „наверху“ — такая возможность имелась!
БЛИЗ ЦАРЯ
Двора, дворца Карамзин не любил — „не есмь от мира сего…“. „Я не придворный! Историографу естественнее умереть на гряде капустной, им обработанной, нежели на пороге дворца,
Впрочем, царицы, Мария Федоровна и Елизавета Алексеевна, постоянно приглашают к обеду. В Павловске все замирали за столом, слушая, как вольно, почти без этикета Карамзин беседует с царицей-матерью, например, „о нравственной философии“. Жена Александра читала Карамзину свои дневники, но в некоторых местах, „слишком интимного свойства“, протягивала историку тетрадь, и он дочитывал молча. Когда изумленный западный дипломат спросил, почему же допускается столь вольный разговор, какой ведет при царицах Карамзин, иностранцу объяснили: „Карамзину можно!“
Наиболее интересные отношения — с царем. Александр любезен, на балах постоянно танцует с Катериной Андреевной, и Карамзин даже думает, что монарх к ней неравнодушен. Чаще всего видятся летом, в Царском Селе, где Александр имел обыкновение в семь утра встречаться и прогуливаться с историком, подолгу беседуя „в зеленом кабинете“, то есть под деревьями старого парка (к величайшей зависти придворных, готовых очень многое отдать хотя бы за пятиминутную прогулку с императором!). Бывает, царь появляется внезапно: однажды вспугнул стайку арзамасцев, в другой раз — „лицейского Пушкина“…
Царь снова присматривается к историографу, пытается понять место этого странного человека среди обширного дворцового многообразия — и не может. А ведь с тайными и действительными тайными советниками, с министрами и генералами Александр не может подружиться — никому не верит (только Аракчееву!); с низшими же не может по другой причине: во-первых, тоже не верит, во-вторых, для сближения должно их повысить, а тогда явится корысть и т. п. Что за дружба?
Карамзин — не министр и не мелкий чиновник. Он — между или, скорее, вне… Еще и еще раз царь убеждается, постоянно, каждодневно, что этот человек органически правдив и что, в сущности, он нужен царю больше, чем царь ему.
Александру кажется, что вот — второй друг (рядом с Аракчеевым!). Историк говорит смело, но на душевное сближение идет неохотно и уверен, что, соблюдая дистанцию больше, чем хочется самому императору, он свободнее, спокойнее…
После увольнения одного симпатичного Карамзину лица историк записывает: „Мне сказывали, что он считается вольномыслящим. Не мудрено, если в наше время умножится число лицемеров“. Именно так было бы сказано царю, если бы тот спросил мнение историографа; если же не спросит, Карамзин промолчит: „По моей системе, будет единственно то, что угодно богу. Государь желает добра“.
Однажды царь поинтересовался, отчего Карамзин решительно ничего не просит и даже остро
намекнул, что „друг человечества“ теряет, таким образом, возможность помочь другим.И Карамзин принялся просить, да как! Действительный статский советник Рябинин был отставлен из-за каких-то денежных дел. Карамзин ходатайствовал чисто по-карамзински; прямо объявил императору, что сути дела не представляет, с Рябининым не знаком, но Катерина Андреевна знает этого человека очень давно и утверждает, что он благороден. Царь простил Рябинина, Карамзин же написал Дмитриеву, что „из всех милостей Александровых ко мне — эта есть главная“.
Вскоре историографа уж одолевают ходатаи, и он сообщает Дмитриеву: „Знаешь ли, что могло привязать меня к Петербургу? Между нами будь сказано, случай делать иногда добро людям“.
Ему удалось устроить Жуковского педагогом при царской семье; по ходатайству Карамзина молодого приятеля Николая Кривцова назначают губернатором в Туле; оказана помощь в устройстве на лучшее место, выхлопотаны средства родному Вяземскому, не менее близкому Александру Тургеневу, беспокойному Никите Муравьеву, юному историку Погодину; не раз придется хлопотать за Пушкина. Не все получается: многие близкие люди все равно обижены, удалены… Но немало и получалось, кое-какие несправедливости пресечены.
Капля в море, но благородная капля. Однако те, „молодые якобинцы“, говорили не о пенсиях, чинах, орденах. Они вдруг спрашивали: „Итак, вы рабство предпочитаете свободе?“
Каким же эхом подобные вопросы повторялись в „зеленом кабинете“? „В Царском Селе нет даже и пыли, — шутит историк, — Смотрим на все чистыми глазами и ничем не ослепляемся“.
Разговоры с царем на общие темы происходили с глазу на глаз. О них, разумеется, нельзя было никому рассказывать, разве что самым близким (тут уникальное значение приобретают дневниковые записи секретаря. Карамзина К. С. Сербиновича; они относятся к последним годам его жизни, но, между прочим, касаются и более ранних лет).
И вот отметим известный „перекос“: о спорах историка с „молодыми якобинцами“ мы знаем немало, а разговоры с царем едва слышны; это тайна… В результате позиция Карамзина выглядит более односторонней, чем была. Нарушено „равновесие“ суждений и доводов, обращенных к обеим сторонам.
Меж тем Карамзин толковал с царем обо всем. „Не безмолвствовал о налогах в мирное время, о нелепой губернской системе финансов, о грозных военных поселениях, о странном выборе некоторых важнейших сановников, о министерстве просвещения иль затмения, о необходимости уменьшить войско, воюющее только Россию, о мнимом исправлении дорог, столь тягостном для народа, наконец, о необходимости иметь твердые законы, гражданские и государственные“.
Другого надо бы проверить — Карамзина не надо, скорее наоборот, он столь редко говорит о собственных заслугах, что можно за него и прибавить, тем более что сохранились кое-какие подробности. Вяземский свидетельствует, что „многое оспоривая у Лагарпа, [Карамзин] не сочувствовал крутым мерам Аракчеева“: бывший учитель царя Лагарп — это либеральный, европейский вариант, то есть тут историк говорил, что многое западное для России не подходит; но притом Аракчеев — это Аракчеев. Вообще „два друга“ Александра не часто виделись; у историка своя сфера, у Аракчеева своя. Последний, обеспокоенный критицизмом Карамзина, однажды везет его в „образцовое поселение“ близ Петербурга и, конечно же, там не к чему придраться (Карамзин удивляется селениям на месте осушенных болот). Однако во всей поездке историка поразило более всего одно неожиданное обстоятельство: „Я не мог не заметить, что граф сам был в числе недовольных“ (запись Сербиновича). Очевидно, Аракчеев, чтобы расположить собеседника, говорил о тяжкой жизни крестьян, солдат и благородной идее облегчения их участи.