Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Правильно мать называла меня с самого детства – непутевый. А дядья, оттянувшие в свое время лесоповальные срока и жизнь повидавшие, уточняли -один на льдине; да, ломом подпоясанный, добавляли со смехом, – они были шутники-балагуры, они любили меня…

И вот сижу перед плачущим окном, уже глубокая осень, уже полгода прошло с того письма от "принцессы", сижу, один на льдине, на ледяном айсберге, за стенкой веселятся, какой-то праздник сегодня, а я в недоумении: что ж все так мелко-то? Так ничтожно? Так банально? Сегодня заехал вечером к "принцессе", была причина – вышла новая книжка, а она вроде как поклонница моя, во всяком случае, в письмах так писала, – и дверь мне открыл какой-то старый неухоженный мужик, похожий на комбайнера, от которого и пахло-то чуть ли не силосом. И где-то я его вроде как видел… Я поздоровался, сунул ей, изумленной и испуганной, книгу, сослался на нехватку времени ("а то бы посидел!") и откланялся. Не хватало еще на старости лет чай пить – втроем! Но до чего мелко и банально!

И

вспоминаются почему-то одни давние уже похороны. Было это лет десять назад. В писательской организации я нес тогда общественную нагрузку -председатель профкома, – и за несколько лет, с началом так называемой перестройки, похоронил почти всю сталинскую гвардию. Все они были не очень образованны, но очень хватки, все получили "путевки в жизнь" при отце народов, все потом от него отреклись, все благополучно (совесть не мучила) жили лет по девяносто, и почти у каждого из них не было приготовлено "смертного", то есть они, по всей видимости, собирались прожить еще лет по пятьдесят (и они бы, несомненно, прожили эти годы, установив рекорды, если б не грянула катастройка). У любой деревенской старухи после шестидесяти приготовлена "смертная" одежда, лежат "гробовые" деньги, у некоторых даже доски припасены на такой случай. У этих же, даже девяностолетних, не бывало ничего. Вообще. Каждого смерть застигала врасплох, как писали потом в жиденьких некрологах, "на посту", за письменным столом (они кропали что-то до самого конца, они не понимали, точнее, не желали понимать, что жизнь изменилась кардинально, и их графомания стала решительно никому не нужна). Хоронили их в старых засаленных пиджаках, в красных гробах с кокетливыми рюшечками и крестами… Я презирал эту склизкую братию, которая всю жизнь занималась тем, что кусала то вымя, которое их кормило. Но приходилось хоронить этих профессиональных показывателей карманных фиг – что поделаешь, это была моя "общественная нагрузка".

И вот хоронили как-то одного писателя средней, даже по областным меркам, руки. Самое большое его достижение заключалось в том, что одно время он возглавлял областной литературный журнал. Но по жизни он был не вредный мужик. И наверняка не очень подлый. Хоть и служил во время войны в СМЕРШе… Кстати, все они, за редким исключением, служили или в СМЕРШах, или в заградотрядах, или особистами, или журналистами – потому и выжили. Кто был на "передке" – тот там и остался. Но этот не был сволочным – среди той бдительной братии этот был редкостью, если не исключением.

Помню, незадолго до смерти он сказал как-то, что вот, дескать, жаль, скоро умирать придется, а ведь грядут очень хорошие для литературы времена, о которых он мечтал всю жизнь и которых так и не дождался; и еще сказал, что настоящая литература появляется как раз тогда, когда заниматься ею становится невыгодно. В этом парадокс всякого настоящего искусства!

Меня парализовало от этой мысли… И дальше я слушал его, уже затаив дыхание.

Если и есть у него пара-тройка рассказов, продолжал говорить он, глядя в лестничный пролет, так и те написаны в то время, когда ему и в голову не приходило становиться писателем. И, все так же глядя в пролет, добавил: все в жизни чепуха. Все! Кроме здоровья и самой жизни, пусть самой ничтожной. И что счастлив он был всего лишь три раза – всего три! – когда впервые написал рассказ и даже не мечтал его печатать, лишь читал друзьям в избе-читальне, а потом они обсуждали и мечтали, "по-мальчишески, в дым", о его писательской карьере, которая, по большому счету, так и не состоялась; второй раз – когда провел первую ночь на сеновале с Марфушей, перед самой войной; и третий раз – когда вышел к своим после трех недель окружения. Все! Остальное – че-пу-ха.

И я поверил ему. И зауважал его. У наших борзописцев во всех их толстенных фолиантах не нашлось бы ни одной такой искренней фразы. Ни одной настолько честной мысли; им, погрязшим в интригах, подобное даже в голову-то, наверное, не приходило. Всю жизнь своими бледными и алчными ручонками они мостили свои ничтожные дороги в никуда…

Да, жизнь прошла впустую, сказал он на прощанье. В суете и компромиссах. А нужно было найти свою точку, упереться и стоять на ней; стоять насмерть. Упорствовать неустанно. Всю жизнь. Без всяких надежд и условий. Конечно, сложилась бы другая судьба, неудачная, непутевая на взгляд обывателя, гораздо тяжелей и трагичней, – ведь люди способны простить любое предательство или подлость, только таланта и успеха, даже призрачного, не прощают никогда – но то была бы настоящая жизнь, а не прозябание.

О, как он оказался прав!

И вот он вскоре умер. И мне пришлось его хоронить. На похоронах были все сплошь знакомые лица: те, кто обязан быть "по должности", родственники (молодящаяся жена с перезрелой дочерью, я знал их), да еще "похоронная команда": трое-четверо алкашей, имеющих какое-то весьма косвенное отношение к литературе, которые присутствовали на всех без исключения похоронах. И была среди этой праздно-равнодушной тусовки парочка, которая привлекала к себе всеобщее внимание: старуха в тяжелой "плюшке", в черном платке и чуть ли не в калошах и пьяный какой-то мужик в солдатском бушлате, похожий на колхозного комбайнера. Они выделялись из толпы этих паразитов-белоручек. Все их

сторонились, но почему-то не выпроваживали. Значит, имели они какое-то отношение к покойному… На кладбище поехали всего несколько человек: официальные лица, копачи и ближайшие родственники. Поехала и эта парочка. И там, когда отговорили свои речи по бумажке официальные лица, когда манерно попрощалась с папой накрашенная дочка, а молодящаяся вдова в черной вуали и черных перчатках даже не поцеловала, лишь коснулась лба покойного перчатками, тут бабка в "плюшке" и обхватила гроб, и заголосила, как голосят в любом селе, как голосили у меня на родном хуторе, заголосила так пронзительно и так искренне, обливая слезами холодный, ледяной, белый как мел, лоб покойника, что у меня заледенело в груди и помимо воли набежала непрошеная слеза. И мужик в бушлате тоже стоял у гроба и вытирал шапкой глаза.

Мне все стало ясно. Похоже, это и была та самая Марфуша…

А когда стали засыпать гроб – он был простой, черный и с крестом, -они вдруг обнялись с молодящейся расфуфыренной вдовой и с накрашенной дочерью, и назад уже возвращались вместе – некого стало делить.

Прошло уже много лет, десять или больше, а я все помню эту сцену и помню слова старого писателя о настоящей литературе, и меня греет мысль, что я никогда не рассматривал свои занятия как средство карьеры или заработка -скорее как сумасшествие. Я всегда писал, что думал. Говорил то, во что верил… Потому и один. Потому и на льдине. Иногад, правда, приходилось валять ваньку, чтоб сбить с толку бдительных умников. Но по большому счету я не изменял себе никогда. Я нашел свою точку, уперся и стою. Стою всю жизнь. Упорствую неустанно. Кому-то нравятся мои перехлесты и заблуждения, другие считают это "стриптизом души" – что ж, может, они и правы. Ведь не всякому дано воспринять искренность суждений и открытость взгляда – для этого тоже нужно хоть что-нибудь да иметь за душой…

Увы, как и во все времена, торжествует ничтожество.

Ах, если б знали вы, сколько мелкого зла, сколько ядовитых уколов и нежданных щипков принесли мне эти занятия, этот вышеназванный "стриптиз"! Иногда проблемы возникали вообще на ровном месте – возникнут они и после публикации этого текста…

Я сломал судьбы себе и нескольким близким мне людям, у меня множество врагов (в основном бывшие друзья), у меня несколько детей – сироты при живом отце, и их матери мучаются даже больше, чем я, и, видно, мучиться им до конца, и, похоже, так же смешно, как того писателя, будут хоронить и меня. Не делите ж места у гроба, родные, – обнимитесь, мои милые, и поплачьте, поголосите обо мне, о моей несложившейся, разменянной на сладкие грезы, растраченной на красивые химеры, потерянной, непутевой моей жизни, -поплачьте, я всех вас любил.

Семиструнная душа

"Все как прежде, все та же гитара…" – напевал я, работая у себя в мастерской, в подвале, – подгонял верхнюю деку, доводя ее до нужной толщины, так, чтоб не было диссонанса с нижней; врезал в нее розетку, инкрустированную перламутром, с которой возился чуть ли не месяц, набирая мозаичный узор; подумывал уже о перекуре, когда он и появился, тот странный посетитель. Я предложил ему присесть у двери на стул, пока закончу утяжку корпусной обечайки вокруг металлической формы. Полезно, знаете ли, иногда "выдержать" заказчика – и он "проникнется", и сам присмотришься к нему. Торопиться в таких делах не следует…

Пока он сидел, поерзывая, я закладывал новый инструмент: распарил в кипятке две полоски палисандрового шпона радиального распила, после чего притянул эти полоски большими струбцинами к металлической форме, напоминающей изящную женскую фигуру, склеил две половинки верхней деки из резонансной ели тангентального распила.

"Шаг за шагом влечет за собой…" – напевал, работая, старинный романс, осторожно присматриваясь к гостю. Был он еще достаточно молод, одет дорого и по моде, смахивал на "нового русского", но не нашего, провинциального, а столичного, лощеного, не лишенного манер. Он внимательно и, похоже, с интересом рассматривал мастерскую, наблюдал за моими действиями, и его карие, как-то странно блестевшие глаза сделались черными и горели сейчас искренним любопытством. Он прищелкнул языком и сказал что-то по поводу того, что, мол, это сколько ж времени уходит на один только инструмент?! Я отозвался, что в среднем около полугода. Вот только обечайка выдерживаться будет в форме около месяца… Это значит, два инструмента в год, подсчитал он. А больше можно? Можно, отозвался я опять, но качество будет соответствующее. Так мы разговорились…

Наконец закончил работу и закурил. Он расстегнул футляр и достал оттуда изрядно побитую, с расщепленным грифом и треснувшим корпусом гитару. Инструмент был старый. Когда взял в руки, понял, что гитара очень старая. Когда же рассмотрел поближе, оказалось, что она просто древняя. Можно отреставрировать? – поинтересовался гость. Конечно, можно. Даже нужно!
– радостно отозвался я, ибо гитара была мало того что древняя, но, похоже, и заграничная, по всей видимости, австрийской работы. А у старых мастеров всегда есть чему поучиться. Что, и звучать будет? – недоверчиво спросил гость на прощанье. – Как новая! Мы условились о сроках и цене. Лицо посетителя не дрогнуло от названной мной суммы, он тут же заплатил половину в виде задатка, и мы распрощались.

Поделиться с друзьями: