Последний полет орла
Шрифт:
По взглядам станционных смотрителей было ясно, что они узнали Якоба, его шапку и плащ, однако никто ничего не сказал. К десяти часам утра, несмотря на назойливый стылый дождь, он снова был в Дувре и умял большую тарелку обжаренной вареной капусты с ломтями ростбифа, приправленной перцем. Возможно, из него в самом деле получился бы неплохой моряк – по крайней мере, весь путь до Кале, который занял целых восемь часов, он проспал в своей каюте на пакетботе, привязав себя к койке, чтобы не свалиться на пол из-за качки. Кале во многом походил на Булонь: два длинных мола, форт, рыбачий поселок. Запах, доносившийся из харчевни, раздразнил аппетит; Якоб с наслаждением съел миску густого рыбного супа, щедро сдобренного перцем и чесноком, а потом еще горшочек говядины с луком, горчицей и сладким хлебом, запив всё это пивом. Теперь он был готов ехать в Париж.
«Быть на дружеской ноге с английским лордом, занимающим
2
Roth Schild – красный щит (нем.).
На той бумажке, которую Джеймс дал Якобу для передачи Натану, было написано: «Можешь ему доверять». Доверие – главный капитал, который Ротшильды копили всю жизнь, заслужив его верностью. Французы, занявшие Франкфурт, освободили евреев, разрешив им покинуть гнусное гетто, – Майер Ротшильд остался, потому что не всем его единоверцам было по средствам уехать, и заслужил еще большее уважение. Немецкие князья бежали пред Наполеоном, бросив своих подданных, но Майер Ротшильд не выдал французским генералам миллионы герцога Гессенского, оставленные ему на сохранение, – надежно спрятал и не поддался на угрозы, более того: вернул эти деньги с процентами, когда герцог приехал назад, потому что за время его отсутствия выгодно вложил их в английские облигации. Герцог рекомендовал Ротшильда всем своим знакомым. Натан перебрался в Англию, чтобы присылать оттуда во Франкфурт мануфактуру, обходясь без посредников; в Манчестере быстро распространилась молва: «Ротшильды платят». Справедливая цена за хороший товар, деньги сразу, а не через месяц, – никто из купцов-христиан не предлагал фабрикантам таких условий. На проценты с доверия Натан и обзавелся банком в Лондоне. Братья единодушно избрали его главным после смерти отца, хотя он третий сын в семье, – потому что он самый умный. И справедливый. Ему можно доверять.
Якобу тоже можно доверять: он уже доказал это и докажет еще. На смертном одре Майер Ротшильд завещал своим сыновьям быть верными – вере отцов и своей семье, а Якоб будет верно служить Ротшильдам. Матери, оставшейся на Юденгассе, не придется стыдиться своего сына: как ни красиво звучит «Жак Бопре», рано или поздно французам придется иметь дело с банкиром Якобом Шёнефельдом…
Утром в Амьене почтальоны выгружали тюки со свежими номерами «Универсального вестника», доставленные из Парижа. Корсиканец сбежал с Эльбы и высадился на юге Франции; король потребовал созыва обеих палат и издал ордонанс, объявив Буонапарте изменником и мятежником; всем начальникам армий приказано напасть на него, схватить, отдать под трибунал и расстрелять, как только будет установлена его личность; маршал Ней, которого король сделал пэром Франции, пообещал привезти узурпатора в столицу в железной клетке…
– Это всё, что велел передать мне брат?
Контора была пуста: Розенталь и Штейнберг ушли перекусить, как обычно в середине дня; Якоб (в своем экстравагантном наряде, заляпанном дорожной грязью) только что закончил отчет о своем путешествии.
– Еще он сказал, что среди Ротшильдов нет неблагодарных.
– Это само собой, – махнул рукой Джеймс. По его лицу было видно, что он уже думает над тем, как осуществить план Натана. – Ступайте домой, отдохните. Завтра утром можете прийти на службу к девяти часам.
Глава вторая. «Не клянись вовсе»
Едва смолкли барабаны последней пехотной колонны, маршировавшей через площадь, как воздух наполнился визгливым гамом. Подобно приливной волне, пестрая толпа просачивалась с площади Карусели и через арки Лувра во двор Тюильри, покинутый войсками. В несколько мгновений он оказался заполнен колыхавшейся массой; герцога Беррийского вместе с конем оттеснили
под самые окна дворца, офицеры из его свиты тщетно пытались сдержать галдящую орду: задние толкали передних, потому что на них самих напирали. Гомон вдруг превратился в оглушительный крик, вырвавшийся из сотен глоток: на балконе появился Людовик XVIII. «Да здравствует король!» – истерично вопили женщины и тянулись к балкону руками, будто надеялись ухватиться за него; «Да здравствует король!» – подхватывали мужчины, размахивая шляпами. Людовик, улыбаясь, сделал жест обеими ладонями, словно уминая шум, который в самом деле немного утих, и всё же слов, произнесенных королем, никто не расслышал. Закончив свою речь, он поднял руку в приветствии и величаво удалился; толпа вновь завопила. Герцога Беррийского хватали за руки, целовали его сапоги и попону его коня; он раскланивался на все стороны, пытаясь тем временем дрейфовать к крыльцу.Бенжамен Констан пробирался к улице Риволи, орудуя локтями и тростью. В давке ему не раз отдавили ноги, пару пуговиц на сюртуке выдрали с мясом. «Да здравствует король!» – гаркнул рядом молодой человек лет тридцати и вскинул вверх свою шляпу, заехав при этом локтем Констану по скуле и чуть не сбив с него цилиндр. Чёрт знает что! Он даже не подумал извиниться! Устремленные вверх глаза пылали восторгом. Очень удобно оправдывать хамство чувствами высшего порядка!
«Почему народная любовь всегда проявляет себя через подобострастие и раболепие? – мрачно думал Констан, сердито шагая через Вандомскую площадь. – И существует ли она вообще? Если любовь есть соединение сердец, чувствующих одинаково, угадывающих тайные мысли друг друга, бьющихся в унисон, то любовь между правителем и народом попросту невозможна. Ни один правитель не скажет народу правды о своих действительных намерениях и целях, ни один народ не повинуется правителю во всём, не испытав прежде средств уклониться от исполнения его воли ради собственной мелкой выгоды».
Небо хмурилось, словно подстроившись под его настроение; лоточницы на бульваре Капуцинок с тревогой поглядывали на тучи, опасаясь за свой нежный товар; за лошадью, привязанной за коляской, гналась со злобным лаем собака, а та пыталась лягнуть ее. Констан толкнул калитку в стене и, пригнувшись, вошел в маленький, голый сад, еще влажный после недавнего дождя. В одном уголке клумбы стыдливо изогнулись подснежники, в другом проклюнулись крокусы, вытянув вверх фиолетовые наконечники зеленых копий, пухлый мраморный амур разглядывал бабочку-Психею, севшую ему на ладошку. Эта скульптура всегда раздражала Бенжамена своим слащавым ханжеством. Он поднялся на крыльцо, вошел в прихожую через незапертую застекленную дверь, отдал горничной трость и шляпу, узнал, что хозяева дома, и стал подниматься по лестнице, отражаясь в бесчисленных зеркалах.
Жюльетта тщеславна: на этой лестнице невозможно укрыться от своего образа, а ей, конечно же, доставляет удовольствие созерцать свою красоту. Но что делать Констану? Куда деться от преследующего со всех сторон напоминания: тебе скоро сорок восемь, ты обрюзг, постарел, волос убавилось, а морщин стало больше, глаза уже не блещут звездами, а выглядывают серыми мышками из покрасневших век… Из-за двери доносился ровный голос Жюльетты, читавшей что-то вслух; Бенжамен остановился и прислушался.
– Двенадцать лет мы были угнетены одним человеком. Он принес опустошение во все страны Европы и восстановил против нас чужеземные нации. Наши защитники были вынуждены отступить перед их числом; над стенами Парижа впервые за несколько веков развевались неприятельские знамена. Содетель стольких бед сложил с себя власть; навлекший худшие несчастья на наше отечество покинул пределы Франции. Нам всем казалось, что навсегда…
Это же его статья в «Журналь де Пари»! Как странно слышать свои собственные слова из чужих уст…
– Автор самой тиранической из конституций, когда-либо принятой во Франции, говорит сегодня о свободе, но именно он на протяжении четырнадцати лет подрывал и уничтожал свободу. Ему не найти себе оправдания в воспоминаниях, в привычке к власти, – он не порфирородный. Он поработил своих сограждан, заковал в цепи равных себе. Он не унаследовал могущество, он желал и помышлял о тирании – какую свободу он может посулить? Разве сегодня мы не свободнее в тысячу раз, чем при его власти?
Нет, нет, нет! Читать надо не так! Где страсть, где чувство? Без них слова становятся убогими в своей банальности, смешными и нелепыми, как человек, которого выставили бы голым на эту лестницу на потеху зеркалам. Констан разрывался между противоречивыми желаниями: войти и дочитать статью самому, остаться здесь, сбежать вовсе… Куда бы он ни повернулся, он всюду видел свое растерянное лицо. Между тем унылое чтение продолжалось, словно в насмешку: он не способен воспламенять своим пером чужие сердца! В нём нет Божественной искры!..