Последний рубеж
Шрифт:
Весь день Катю готовили к переходу линии фронта. Ей давали читать белогвардейские газетки, захваченные в Каховке, заставляли часами сидеть и слушать допросы пленных и при этом советовали все запомнить, не делая, однако, никаких заметок на бумаге.
Трудно живется людям в Крыму — вот что становилось Кате все яснее и яснее из ответов пленных офицеров и солдат. И много крови еще прольется, пока Врангель и его свора будут изгнаны из Крыма. Слишком забиты головы этих пленных чудовищной чепухой.
«Я отправляюсь в мир лжи и обмана, — говорила себе Катя. — Выдержу ли? Я
Бой на плацдарме кипел весь день. Земля гудела от разрывов и тряслась. Только к вечеру, когда притих орудийный огонь, Кате разрешили наведаться к тому месту, где она когда-то жила. Но одну ее туда не пустили, а дали провожатого. Им оказался белобрысый красноармеец, еще совсем молодой и росту такого небольшого, что он на голову был ниже Кати. Одет он был в красную рубаху, мешковатые галифе, а на голове у него красовалась окопная папаха, лихо заломленная набок. Сапог на нем не было.
Катя обиделась — ее не считают взрослой, что ли? Впервые она в боевой обстановке, что ли? Взглянули бы на ее послужной список, господи! Где она только не побывала за этот и прошлый год!
На всякий случай Катя прихватила с собой свой вещевой мешок. Там лежал дневник, и она надеялась оставить его у матери Саши. Адрес она знала.
По дороге Катя разговорилась со своим провожатым. Годами-то он, видно, был ровня ей, но чувствовала она себя куда взрослее.
Оказалось, он откуда-то из-под Казани. Вихрь войны увлек и его. Родителей нет, и вот он приткнулся к дивизии Блюхера и доволен. Кормят, поят, чего еще? Он с восторгом говорил Кате:
— На военной службе милое дело! Сыт, одет, чего еще надо? Солдату хорошо!
Катя с недоумением смотрела на своего провожатого. Сколько же надо вытерпеть в детстве и юности, чтобы война вполне устраивала человека!
— Кашу дают, тарань, консервы, и одежой тоже не обижают. Рубаху вот выдали новую. Где такое сейчас возьмешь?
— Ты грамотный?
— Не. Пока учат азбуке. — Он рассмеялся и покрутил головой. — Писать буквы учимся знаете на чем? На лопате!
— Это как же?
— А просто. Мелом пишем «а», «б», «в»… Потом эти буквы сотрешь с лопаты. — Он поплевал на ладонь и показал, как это делается. — Эти, значит, сотрешь и другие пишешь. Ну, как положено: «г», «д», «е»… Во как! Я при штабе. Повезло, видишь. Еще и учат. Я доволен. Что на войне хорошо, то хорошо!
Когда где-то близко ударял снаряд, паренек этот силой старался утащить Катю в ближайшую подворотню. Она сопротивлялась, и он укоризненно отчитывал ее:
— Я же за тебя отвечаю, барышня!
— Какая я тебе барышня? Пусти!
Домик свой Катя нашла, но дальше покосившегося палисадника ее не пустили; дорогу загородил бородатый часовой в смешно сидящем на макушке матерчатом шлеме:
— Нельзя! Ревтрибунал тут…
Домик был небольшой, из светлого камня, одноэтажный, уютный, с милым резным крылечком, у которого сейчас стояла тачанка, а в ней два полуголых красноармейца, сидя у пулемета, чинили свои выгоревшие гимнастерки.
Увидев Катю, они отвернулись.
Окна соседних домиков были наглухо заколочены ставнями; наверно,
там не жили, на воротах висели замки. Даже не поговоришь с людьми, которые могли бы что-то рассказать Кате.Впрочем, что ей могли бы сказать? Мать давно умерла, в домике одно время квартировал какой-то дальний родственник, потом и он куда-то съехал, и при частых переменах властей здесь селились то одни, то другие, какое было добро и мебель порастаскали, переломали, и черт с ним. О чем жалеть, о чем плакать?
Прощанием с юностью, говорят, был тот день для Кати, и, видимо, это произошло как раз в те немногие минуты, когда она стояла и смотрела издали на залитые солнцем стены домика, где родилась и выросла. Ощущение было радостным и в то же время грустным. Радовали знакомые тополя за палисадником, красный флаг над крыльцом, резные наличники на окнах, в которых кое-где не хватало стекол. А грусть рождалась от сознания, что юность ушла.
«Я уже взрослая, совсем взрослая, — говорила себе самой Катя. — Прощай, милый домик!»
И почему-то она еще подумала:
«Я не барышня, я женщина, совсем женщина. И Саша тоже. И это главное в нашей жизни, что бы там ни было. Несмотря ни на что и вопреки всему. Это самое, самое главное».
Провожатому Катя сказала:
— Я должна побывать еще в одном месте. — И соврала: — Мне разрешено.
— Ну, пойдем, коли так. А где это?
— Не так далеко, не бойся, не заблудимся.
Еще в Бериславе Катя решила, что лучше всего оставить дневник у матери Саши. Не брать же дневник с собой в Крым! И не Саше самой таскаться с тетрадью на передовой. Там все может случиться.
Правду сказать, первоначально у Кати была мысль оставить тетрадь в политотделе, но, получив возможность побывать в Каховке, изменила план.
Уже вечерело, и надо было спешить. Солнце уходило за реку, в кроваво-красные облака.
Из рассказов Саши Катя знала, где должна жить Евдокия Тихоновна, и поспешила туда.
С полчаса все же ушло на розыски. Но вот показался угловой трехэтажный дом, весь целенький. Ворота были на запоре. Катя дернула звонок; во дворе залаяли собаки. Катя дернула еще раз, посильнее.
Наконец загремела цепь, и раскрылась калитка. За ней стоял дворник с бляхой на фартуке, очень дряхлый, лет за восемьдесят.
— Кого вам?
— Евдокия Тихоновна здесь живет?
— Эва! Переселили ее. С улицы ход, на второй этаж.
— Обратно переселили! — воскликнула Катя. — Ой, как хорошо! Вот здорово!
— А чего здорово? — уставился на Катю дворник.
— Как — чего? Правда на свете есть!
Дворник что-то пробурчал под нос и захлопнул калитку. Опять гремела цепь, а Катя стояла и старалась унять радостное биение сердца. Есть ли на свете что-нибудь лучшее, чем восстановление справедливости? Кате это всегда казалось самым святым делом. Ради него, считала она, стоит всем жертвовать, все испытать и перетерпеть.
Пришлось долго стучать и в парадную дверь. Оказалось, Евдокии Тихоновны нет дома — за городом она, окопы роет по мобилизации населения. Завтра, наверное, наведается домой. Уже и дочь приходила ее искать.