Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

К тому времени относится и переход на егерскую службу: она и удовлетворяла его бродячие наклонности, и позволяла избегать частых командировочных отлучек, неизбежных в заготовительской работе. Правда, жена поначалу откалывала еще номера: часто уходила от него с ребенком, то жила у знакомых, где-нибудь в баньке, то ездила без спросу к родне, то вообще смывалась в область, ночевала на вокзале, в приемнике-распределителе. Обнаружив исчезновение, Кокарев немедля пускался в розыск, в кратчайшее время находил их и доставлял домой. Дома делал жене внушения, но она относилась к ним безучастно, и Авдеюшко, мучаясь какой-то своей виной, оставлял ее в покое — до следующего раза. К доче Августе он относился весьма сурово, как говорится, был строг, да справедлив, однако по-своему любил ее и больше всего боялся, что она унаследует тягу матери к скитаниям. А она росла тихонькая, робкая, светловолосая, неумная и распустеха. Пошла в школу — и мать прекратила свои отлучки, еще больше привязалась к дочери, теперь они были все время вдвоем, вдвоем, и Авдеюшке, отцу, не было места возле них, он чувствовал их страх и неприязнь к нему, еще больше от того мучился и куролесил. После восьмилетки доча Августа пошла учиться в профтехучилище,

на станочницу, в их же райцентре. Проучившись год, она вместе с отрядом училищных девчонок уехала в Молдавию работать на виноградниках и обратно уже не возвратилась, а послала письмо, что познакомилась здесь с парнем, механизатором, недавно из армии, и живет теперь с ним в доме его родителей, работает в колхозе, а учиться больше не хочет, потому что «не всем быть учеными станочниками, а надо кому-то и землю обиходить ростить хлеб и виноградную ягоду, от которой веселый напиток с маленьким градусом». Авдеюшко, получив письмо, спекся сердцем и надолго замолк, недоумевая и злобясь, а Мария два дня без продыху выла — то в спальне, то в горнице, то в сенях, то кружа возле дома, а на третий попросила у хозяина денег на поездку к дочери. Кокарев на такую просьбу даже не затруднился ответом: только глянул да цыркнул так, что жена, пискнув и заходясь страхом, улетела от греха подальше прятаться в темный дальний угол. Следующим вечером, вернувшись с работы, он не застал ее, только на свежей газете осталась корявая карандашная надпись: «Просчай уехала к доче Августе». Невдолге пришло от нее письмишко: дескать, доехала хорошо, живу теперь у свата со сватьей, молодые относятся неплохо, с работы (она работала почтальонкой) выслали трудовую и теперь она записывается в колхоз. Авдей зашатался: неделю пил вмертвую, еще полгода работал как зверь, не зная пощады, вместе с виноватым круша и правого, и пытался забыть о беспутных бабах, живших рядом. Больше вестей оттуда не было, в горе и ненависти он двинулся, наконец, в чужие места. Да что места! — и люди-то оказались чужие, а родные — словно никогда и не были роднёй. Хитрые и осторожные молдаване запоили егеря вином, закормили сладкой виноградной ягодой, пузырили на своих губах веселые речи, но ни одного ясного ответа так и не получил Авдеюшко на вопросы, которые он ставил, как всегда, четко и с принципиальных позиций. Такими же хитрыми и осторожными — точно в другую шкуру влезли! — гляделись и доча Августа вместе с матерью. Доча, беременная на восьмом месяце, раздалась вширь, была, как баржа, ходила косолапо, носками внутрь, и все время ела. Ухватки южных людей будто родились вместе с ними: они так же весело зубатили с каждым встречным-поперечным, так же по любому поводу ругались в магазине на немыслимом русско-молдавском диалекте. Авдеюшко Кокарев, лесной человек северной стороны, был никому здесь не нужен, всякий закон бесполезен и неприменим — закону не склеить разбитую семью! Он уехал сразу же, как только понял это, не приглашая к обратному визиту новых родственников, и был рад, увидав, что они приняли это просто, без обид и лишних разговоров. Дома стал работать, как раньше, и жить один, в раздумьях, как же это так получилась жизнь — совсем не как у людей… Узнав из короткого письма свата о рождении. внука, он снял с книжки и выслал на имя дочи Августы пятьсот рублей; на этом закончил попечение о своем семени. Больше не ездил туда, не слал вестей, и ему не слали, к нему не ездили. Правда, внук свое дело все-таки сделал: как он родился, Авдей приутишил свою лютость, сделался отходчивее, а иной раз и сам отпускал браконьеров с миром. Совсем немного, но было.

Вот какую штуку устроили с Авдеем Кокаревым бабы. После уезда Марии он еще хорохорился чего-то: я, мол, хозяйку себе найду, мне это — что два пальца обмочить! Подваливал к нескольким бабам, вспомнив молодецкие ухватки, однако в дом свой так никого и не залучил, хоть некоторые и не могли сначала устоять перед его настырностью. Они понимали своим женским нутром, что егерь ищет только утехи своей гордости, а бабы для него, как и прежде, нечистый сосуд ничтожности, беспорядка и всяческого иного окаянства. Хотелось иной бобылке пожить к старости с видимостью законного брака, а отказывалась, вздыхая, потому что хорошего от жизни с Авдеем Николаичем ждать не стоило, и Мариин пример тому свидетельствовал, да и сам-то жених: губами вроде бы мед точит, а глазами в то же время таково ледяно зыркает! Авдеюшко отошел таким манером от жениховского дела, и—странно! — с той поры как ни встречал мужиков кривокорытовского типа или с суждениями, хоть в чем-то отличными от собственного образа мыслей, всегда думал, жалея их: «Не добро ты толкуешь, парень, а причину, если хошь, скажу, выложу, одна тут причина: завелась где-то рядом с тобой баба-крутихвостка, вертишейка, толкает с дороги, мутит твою душу, а если бы нет — цены бы тебе не было, факт!» Выходит так, что теперь Авдеюшко во всех человечьих несчастьях повинял женщин. «Ищите женщину!» — пошутил когда-то умничек-француз. Для Авдея же это была истина, дошел он до нее трудным путем.

Теперь поведение Федьки, мужа Мильки Сурниной, при упоминании о которой неузнаваемо менялось кривокорытовское лицо, и тем более поведение самого председателя сельсовета стали, со всех сторон сопоставляемые, укладываться в голове егеря Кока-рева в некую логическую систему. Гм!..

23

Федька смылся из сельсовета сразу после изгнания икотки, хоть и видел, что егерь посматривает в его сторону, намекая на уединенный разговор. Вот уж с кем нисколько не хотелось толковать браконьеру, кентаврову укрытчику! После того как он соврал Авдеюшке, что не знает места пребывания Мирона, всякий страх и муки совести прекратились, словно рукой снятые, и дослушивал он егеревы разглагольствования вполне равнодушно, с закоренело-преступным видом и сознанием: «Что, мол, поделаешь, это неизбежно!» Зашел дорогой к деду Глебке, выдул у него Егутихину брагу, побранил старика за религиозность. А выйдя от него, почувствовал вдруг, что домой идти не хочется и нет на душе ничего больше, кроме тоски и жалости к чужому, раненному пулей и собственноручно спасенному! Пробежал мимо Авдеюшко на лыжах, не заметив в темноте Федьки, покружил возле сурнинского дома,

словно что-то высматривая, и ушел по дороге в райцентр. Шуршало длинное дорогое пальто председателевой жены, возвращающейся домой из школы. Визгучим комом катились за ней ребятишки, облаиваемые Куклой и ее выродками.

— Кукла! Ку-укл! — Федька сам не знал, зачем позвал ее. Она вильнула от ребят, нюхнула Федькины сапоги и поскулила. Он нагнулся, погладил висящую комками шерсть, спросил:

— Пойдешь со мной, собака?

Поднялся, лягнул ногой в ее сторону, словно собирался отпнуть; Кукла радостно слаяла и — вперед, вперед! — бросилась в направлении крыльца Федькиного дома. У крыльца она притихла, почти слилась с мраком и только ворчала тихонько на воображаемых врагов.

Дома Федька, пошарив по карманам Милькиного пальто, пока ее не было, нашел двадцать копеек и послал Дашку-растрепку за хлебом. Сам вывалил в пустую литровую банку остатки старой каши, забрал из чугунка несколько вареных картох и засунул все это хозяйство вместе с принесенной дочкой буханкой в походную свою котомочку. Делал все быстро, сноровисто, успевая в то же время ругаться на ребят, и дивился непонятному ощущению: будто из него, Федьки Сурнина, выдернули, вылущили все внутренности и забросили куда-то к черту, и теперь одна бездушная, набитая до отказа ватой и больно распираемая ею оболочка суетится, болобочет, прыгает по избе и сует что-то в котомку. Только сердце покалывало порой, напоминало о ложности ощущения, о том, что все на месте, разве что не в полном порядке, — может, от браги барахлит оно, может, от долгих и трудных, нехороших дневных разговоров в сельсовете…

Важно было уйти до Милькиного прихода с работы: почему-то не хотелось с нею встречаться, и Федька торопился. Но не получилось: застукали сапоги по мерзлым крылечным доскам, раздался голос жены, отгоняющей Куклу.

Она вошла, сняла телогрейку, села на табуретку в кухне и устало привалилась к столу.

— Чай у нас есть, Федя? Чай е-есть, спрашиваю? Устала я, ребята…

— Больно я знаю — есть, не есть! — буркнул Федька, устремляясь за печку—одеваться.

— Я согрею, согрею, мам! — откликнулась Дашка-растрепка. Из корчаги налила в чайник воду, стукнула коленкам, взбираясь на табуретку, и включила плитку.

— Фе-едь! — сипло, словно через силу, произнесла Милька. — Тебя Иван Кривокорытов искал. Сейчас мне… на дороге встрелся… зайду, говорит…

— А! — отмахнулся муж, выходя из-за печки и нахлобучивая шапку. — И так я сыт им по горло… А ты чего захрипела? Ай неможется тебе?

— Так… горло пер-хватило… Першит… знобит маненько. Ты опеть пошел, ага?

— Да… пойду! — Он торкнулся в дверь.

Чаю Милька так и не дождалась. Стянула с дочериной помощью сапоги, платье и легла на кровать.

Вскоре в избу вошел Кривокорытов. Вопросительно посмотрел на Дашку, и она ответила ему:

— Папка убежал. В лес, ли чё ли. А мамка лежит, захворала. — И показала на стенку, за которой стояла кровать. Иван шагнул туда, но Дашка загородила ему дорогу. Он постоял, постоял и вышел.

24

Огромное кентаврье тело заполняло землянку, порой он сам удивлялся; как удалось сюда вместиться? Немели ноги, привыкшие к движению. Время от времени сильные мышцы их сокращались сами по себе, ноги быстро дергались. В некоторые моменты клонило в долгий сон, и кентавр, как мог, боролся с ним. Надо идти, надо идти! Иначе скоро здесь, в темной тесной яме, под свист ветра и шелест снега наверху, начнет опадать и дрябнуть тело, полезет шерсть из шкуры. А дальше… Но рана болела еще, хоть и начинала уже чесаться — признак заживления. Теперь он старался есть все, что приносил Федька, чтобы быстрее восстановить силы. Кентавр сказал бы Федьке спасибо, если бы знал слова благодарности.

Сурнин смотрел, как кентавр ест начавшую уже закисать кашу, и тужил вслух, подпершись рукой, как это делают бабы:

— Эх, друг-портянка, якуня-ваня, уйтить бы тебе сейчас самое времечко, да только куды побежишь? Измерзнешь, угрузнешь в снеге, сдохнешь ни за копейку…

Мирон вскинул на него крутой зрак. Человечек говорил об уходе, и это подтверждало опасность, что поселилась в землянке с его появлением. Федька убирал глаза, льстиво шуршал голосом, подхехекивал каждому слову. Кентавр прижал к груди кулаки и напряг сильную, в крупных жилах шею. Но шкура на крупе дернулась, сведенная режущей болью, и только копыта ударились друг о друга, издав чакающий звук, и короткое бессильное придыхание вырвалось из разомкнутых челюстей: «Х-хы! — а-а-а!..»

Федька сначала испугался порыва Мирона, отскочил, хотел даже карабкаться вверх по лесенке, но, углядев, что тот обессилел, снова сел на свой чурбачок и сказал:

— Вот забоялся — дурак, ну, право, хмырь черемной. Мы теперь одной ниточкой-веревочкой повязаны, не бойсь, я тебя не продам. Подумашь, Авдей! Клали мы на его с прибором, верно? Но токо ты уж тихонько, не шебарши, а то мне тоже в тюрьме сидеть неохота. А так Авдей — пустяк, мы его всяко исхитрим, потому что я его презираю. Вот у Ивана насчет тебя крепкая дума — так это уж посложнее, он по незнайству страшные дела может сотворить.

Он прищурился, опустился на коленки, подполз к Мирону, припал к его уху губами и зашептал, увертываясь от горячечно сверкающего белка и жесткого бородяного волоса:

— Он, Иван-от, думат, слышь, что ты ему умишка набавишь. Вот как я сообразил. Расскажешь ему, значит, что почем, кого куда и так дальше. Ну, надо бы ему и впредь в том направленьи мозга компостировать, покуда он из-за этой корысти нашу, вроде, мазь держит. Пообещать ему, что ли, встречу с тобой, как думаешь? Но имей в виду, что он от тебя пустобрехства не потерпит, ему суть надо выложить, а то он мужик суровый, сделат так, что и тебя, и меня как не бывало — доймет… Ну что, сделать свиданье? Ты не думай, я ведь с добром, не со злом к тебе хожу, вот давай и решай!

Не оторвав головы от соломы, Мирон спросил хрипло:

— Чего хочет человек?

— Да откуль я знаю! Может, ничего, так просто, поглядеть на тебя охота! Но вобче, говорит, охота узнать, что почем, кого куда, почему, по какому основанью… и все такое.

— В этом разговоре не будет смысла.

— Не бои-ись! Это для тебя, может, не будет смысла, а для Ивана — обязательно будет. Он мужик дотошной, везде смысл сыщет, даже где его и нету совсем. Так что ты знай болтай, а остальное — не твое дело!

Поделиться с друзьями: