Последняя книга, или Треугольник Воланда. С отступлениями, сокращениями и дополнениями
Шрифт:
Пугая Маргариту, над нею вспыхнули щипцы, и в несколько секунд ее волосы легли покорно.
Наташа припала к ногам и, пока Маргарита тянула из чашечки густой как сироп кофе, надела ей на обе ноги туфли, сшитые тут же кем-то из лепестков бледной розы. Туфли эти как-то сами собою застегнулись золотыми пряжками.
Коровьев нервничал, сквозь зубы подгонял Геллу и Наташу: „Пора… Дальше, дальше“. Подали черные по локоть перчатки, поспорили… (Кот орал: „Розовые! Или я не отвечаю ни за что!“) Черные отбросили и надели темно-фиолетовые. Еще мгновение, и на лбу у Маргариты на тонкой нити засверкали бриллиантовые капли.
Тогда Коровьев вынул из кармана фрака тяжелое, в овальной раме в алмазах (зачеркнуто: „тяжелый овальный в алмазах
— Ничего, ничего не поделаешь… надо, надо, надо… — бормотал Коровьев и во мгновенье ока и сам оказался в такой же цепи.
Задержка вышла на минутку примерно, и все из-за того же борова Николая Ивановича. Ворвался в ванную какой-то поваренок-мулат, а за ним сделал попытку прорваться и Николай Иванович. При этом прорезала цветочный запах весьма ощутимая струя спирта и луку. Николай Иванович почему-то оказался в одном белье. Но его ликвидировали быстро, разъяснив дело. Он требовал пропуска на бал (отчего и совлек с себя одежду в намерении получить фрак). Коровьев мигнул кому-то, мелькнули какие-то чернокожие лица, что-то возмущенно кричала Наташа, словом, борова убрали.
В последний раз глянула на себя в зеркало нагая Маргарита, в то время как Гелла и Наташа, высоко подняв канделябры, освещали ее.
— Готово! — воскликнул Коровьев удовлетворенно, но кот все же потребовал еще одного последнего осмотра и обежал вокруг Маргариты, глядя на нее в бинокль.
В это время Коровьев, склонившись к уху, шептал последние наставления:
— Трудно, будет трудно… Но не унывать! И главное, полюбить… Среди гостей будут различные, но никакого никому преимущества… Ни, ни, ни! Если кто-нибудь не понравится, не только, конечно, нельзя подумать об этом… Заметит, заметит в то же мгновение! Но необходимо изгнать эту мысль и заменить ее другою — что вот этот-то и нравится больше всех… Сторицей будет вознаграждена хозяйка бала! Никого не пропустить… Никого! Хоть улыбочку, если не будет времени бросить слово, хоть поворот головы! Невнимание не прощает никто! Это главное… Да еще… — Коровьев шепнул: — Языки. — Дунул Маргарите в лоб. — Ну, пора!»
(Читатель получит удовольствие, если сравнит это с окончательным текстом и проследит, как обобщается фантастическое описание, освобожденное от лишних слов, от избыточных, по мнению автора, подробностей и, главное, от «бытового». Замечание Коровьева о «языках» означает, что с этого момента Маргарита начнет понимать все языки, на которых говорят гости Воланда.)
Неужели можно вот так с ходу, без набросков и черновиков, главу за главою? Читая четвертую редакцию и еще не зная, что она четвертая, еще не вычислив третью, я хваталась за слово «гениален». Гениален, конечно. Но все-таки, может быть, была в какой-то степени написана между июлем 1935-го и июлем 1936-го фантастическая вторая часть? И сохранившаяся глава «Последний полет» ее естественное заключение?
Важный и новый момент третьей редакции — то, что у постели Ивана, ночью, в клинике, появляется уже не Воланд, а мастер. И следующая затем глава о распятии — «На Лысой Горе» — его рассказ.
«— А я, между прочим, — беспокойно озираясь, проговорил Иван, — написал про него стишки обидного содержания, и художник нарисовал его во фраке.
— Чистый вид безумия, — строго сказал гость, — вас следовало раньше посадить сюда.
— Покойник подучил, — шепнул Иван и повесил голову.
— Не всякого покойника слушать надлежит, — заметил гость…»
В третьей редакции впервые герой сам называет себя мастером:
«— Я — мастер, — ответил тот и, вынув из кармана черную шелковую шапочку, надел ее на голову, отчего его нос стал еще острей, а глаза близорукими».
А вот желтого цвета на шапочке все еще нет —
свою игру с цветом в романе Булгаков начнет позже. И нет упоминания о том, что «она» своими руками шила эту шапочку. Мастер рассказывает Ивану о себе, но в повествовании еще нет его пронзительного рассказа о любви. Нет даже пробела для такого рассказа, пропуска, пометы, какие оставлял Булгаков для отложенных сюжетов или подробностей.Не исключено, что и в этой редакции, как в предыдущей, изложение истории любви было передано Маргарите, шло от ее лица и находилось в несохранившейся (может быть, потому и не сохранившейся) 19-й главе…
Еще раз отец Элладов
Фактически уже завершив третью редакцию, Булгаков дописал небольшой кусок под названием «Окончание сна Босого», в котором снова появляется отец Аркадий Элладов. Этот отрывок, не законченный и в дальнейшие редакции не вошедший, так интересен, что, извинившись перед читателем за обилие цитат, все-таки приведу его.
«Босой забылся. Ногами он упирался в зад спящему дантисту, голову повесил на плечо, а затем прислонил ее к плечу рыжего любителя бойцовых гусей. Тот первоначально протестовал, но потом и сам затих и даже всхрапнул. Тут и приснилось Босому, что будто бы все лампионы загорелись еще ярче и даже где-то якобы тренькнул церковный колокол. И тут с необыкновенной ясностью стал грезиться Босому на сцене очень внушительный священник. Показалось, что на священнике прекрасная фиолетовая ряса — муар, наперсный крест на груди, волосы аккуратно смазаны и расчесаны, глаза острые, деловые и немного бегают. Босому приснилось, что спящие зрители зашевелились, зевая, выпрямились, уставились на сцену.
Рыжий со сна хриплым голосом сказал:
— Э, да это Элладов! Он, он. Отец Аркадий. Поп-умница, в преферанс играет первоклассно и лют проповеди говорить. Против него трудно устоять. Он как таран.
Отец Аркадий Элладов тем временем вдохновенно глянул вверх, левой рукой поправил волосы, а правой крест и даже, как показалось Босому, похудев от вдохновения, произнес красивым голосом:
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Православные христиане! Сдавайте валюту!
Босому показалось, что он ослышался, он затаил дыхание, ожидая, что какая-то сила явится и тут же на месте разразит умницу попа ко всем чертям. Но никакая сила не явилась, и отец Аркадий повел с исключительным искусством проповедь. Рыжий не соврал, отец Аркадий был мастером своего дела. Первым же долгом он напомнил о том, что Божие Богу, но кесарево, что бы ни было, принадлежит кесарю. Возражать против этого не приходилось. Но тут же, сделав искусную фиоритуру бархатным голосом, Аркадий приравнял существующую власть к кесарю, и даже плохо образованный Босой задрожал во сне, чувствуя неуместность сравнения. Но надо полагать, что блестящему риторику — отцу Аркадию дали возможность говорить, что ему нравится.
Он пользовался этим широко и напомнил очень помрачневшим зрителям о том, что нет власти не от бога. А если так, то нарушающий постановления власти выступает против кого?..
Говорят же русским языком: „Сдайте валюту…“»
(Всякий раз, дойдя до фигуры отца Аркадия Элладова, вспоминаю, как вдохновенно А. И. Солженицын выговаривал покойным Ильфу и Петрову за изображение отца Федора в «Двенадцати стульях»: «Человеку свойственно бить по слабому, сильно гневаться на беззащитного. Сколькие советские писатели с удовольствием (и без всякой даже надобности) лягали русскую церковь, русское священство (хотя бы и в „Двенадцати стульях“) <…>, зная, насколько это безопасно, безответно и укрепляет их шансы перед своим правительством» [18] .
18
А. И. Солженицын. Бодался теленок с дубом, Париж, 1975, с. 231.