Последняя поэма
Шрифт:
— На коня его, и скорее — прочь! — вскрикнул Вэллас.
— Зачем же? Зачем же… — печально вздохнул Даэн. — Ведь, ежели он только захочет, то без всякого труда сможет освободиться вновь…
Таким образом, изначальный приказ Келебрембера все-таки был исполнен, и теперь оставалось только найти коня, который мог бы донести Эрмела до Эрегионских ворот. Стали искать коня, и тут откуда-то со стороны шагнул, встал перед ними иной, еще не связанный Эрмел, и было все это настолько дико, что и братья остановились, потеряли свою решимость, тот же Эрмел которого держали они, который был связанным, вывалился и упал, громко ударившись, тяжелой гранитной статуей…
Этот новый, сияющий Эрмел, приветливо улыбнулся, и, раскрыв объятия, словно бы только и ждал каких-то добрых к себе чувств. Вот он оказался перед Альфонсо, и вновь попытался заключить его в объятия, и вновь начал что-то говорить об Нэдии, но тут между ними оказалась
— И долго ли еще это будет продолжаться?! Долго ли?!.. Оставишь ли ты нас в покое?! Ты видишь — я его люблю…
— Он то тебя не любит, и никогда не полюбит. — едва слышно молвил Эрмел, и все продолжал улыбаться.
Аргония отшатнулась, побледнела, но тут же вновь смогла взять себя в руки, и громко проговорила:
— А это и не важно — когда по настоящему полюбишь, нельзя надеяться на ответ — настоящая любовь бескорыстна!.. Но не о том, не о том сейчас. О ты, искусный притворщик, лжец — неужели ты не видишь, что за все эти годы ты нас всех только измучил, сделал нервными, порывистыми, даже безумными, но главного ты не изменил — нет, и нет — не в твоих это силах! Пламень то душевный, любовь наша — пусть и под всякой болью, но, все равно, пылает! Фалко ведь об этом пламени так часто говорил — так ведь, правда?..
Два хоббита (а они словно братья-близнецы следовали друг за другом) — все это время незамеченные, маленькие стояли в стороне, и теперь вот оказались перед Эрмелом. Впереди стоял Фалко, а Хэм, не в силах сдержать дрожи, стоял позади, и вцепился в руку своего брата, как утопающий вцепляется в бревно. А Фалко стоял, с презрением глядел в ясные глаза Эрмела, и… не находил, что сказать. Ведь действительно — все, казалось бы, было уже сказано, и про рок, и про боль, и про милосердие…
И тогда вспомнил Фалко старую-старую сказку, которую слышал он еще от бабушки своей, когда был маленьким хоббитенком, когда их Холмищи покрыла толстым белым саваном зима, вы ветер, а у камина было тепло и уютно, трещали дрова. Речь бабушки текла плавно, глаза сами собой закрывались, и эта история представилась в образах.
Однажды, благодатно-теплую летнюю порою, в мягком, переливчатом шелесте листьев наполненных солнечным светом, сидели и чирикали друг другу три пташки. Рассказывали они, в каких дальних краях побывали, что перевидали. Много, много чудес узнала каждая из них. Вот одна поет:
— Чьюк-чери, видела морской прибой,Волны там идут горой,И их брызгах золотистых,В громких, ясных, голосистых,Дух могучий и святой,Да со святою большой,Выходил из той пучины,Где дворцов его храминыА другая птаха ей:— Толи невидаль какая,Чью-чери — ведь гора большая!А я за морем была,Валинора облака,Видела я на горизонте…Тише, тише — не трезвоньте!Раз увидевши тот свет —Помнить буду до скончанья лет.Третья тут им говорит:— Свет ЕЕ не за морем горит,Но до нее лишь ветер долетит,Никогда бы не подняться к ней,Если б не помог Борей!Ветер в небо взял меня,Буря кружит, вверх вертя,Словно малое дитя,Стала маленькой земля.И тогда, вдруг, дивный свет —Им весь свод небес одет,Вижу — облака, гора,А на нем — цветут луга.Реки ясной глубины,Рощи дивной красоты,На высоком же холме,Ближе к солнце и Луне,Высится хрустальном дом,Ну, а в доме вижу том…Однако, история эта так и не была досказана, так как в это время треснула одна из ветвей, и они, заголосивши испуганным, но, все равно прекрасным хором, взмыли в небо. А ветка треснула под ногой юноши, который все это время стоял притаившись под этим кустом, внимательно слушал, и, надо сказать, понимал все птичьи песни от слова до слова, так как, в те древние времена, к которым относится моя история,
люди понимали языки всех зверей и птиц. Это был молодой пастушок из небольшой деревеньки — он был очень впечатлительным, поэтичным юношей, и он очень любил слушать такие вот птичьи рассказы. Особенно его, конечно, поразил последний рассказ — он даже вытянулся вверх, и даже задрожал от нетерпения — так ему хотелось поскорее узнать, кто же она — эта прекрасная. Вот он и задел случайно эту ветку, вот и треснула она, вспугнула пташек — только мелькнули они, да уж и скрылись в небесной лазури. Юноша стал карабкаться по ветвям, и вскоре добрался до кроны, стал высматривать этих птиц в небесной глубине, звать их — да какой там! — они уж далеко-далеко от этих мест были…Юноша долго звал их, и на облака смотрел, любовался; и так ему тоскливо стало, что так он ничего и не узнает, что слезы по его щекам покатились. И он уже полюбил эту неведомую, среди облаков живущую. Он глядел на облака, и любил ее все больше — наконец, пришел в такое умиление, что там же, сидя на ветви, сочинил он несколько прекрасных и пронзительных стихотворений, посвященный Ей — эти стихотворения, к сожалению, до нас не сохранились…
А теперь, что же ожидаете? — ушел ли он странствовать, занялся ли постройкой волшебного корабля, который смог бы поднять его в воздух?.. Нет, нет — несмотря на силу своего чувства, он был очень скромным юношей, и любил своих родителей, даже ради такой цели не покинул бы он отчего дом, но помогал бы им, утешал бы их до самой старости…
Однако, именно в тот роковой день, ему и пришлось покинуть отчий дом. Дело то было в том, что правил этими землями воинственный государь, и нельзя сказать, что был он каким-то злодеем — он был таким же, как и отец, и дед, и прадед его — мужественным воином, отлично знающим законы боя, но совсем не сведущим в простой человеческой добродетели. И вот замыслил этот государь очередной поход на своего соседа, который был таким же воинственным, как он. Прельстился этот государь плодовитыми землями, считал, что завладев ими, упрочит свою славу и богатство — он никогда и не задумывался, что простому народу никогда не нужны были никакие границы, что — это воинственные государи разделили единую карту линиями, ну а простые пахари иль рыболовы спокойно переходили эти незримые линии, дружили друг с другом и становились врагами только после того, как государевы люди читали им проповеди об боевом духе, об славе предков…
На этот раз этому государю понадобилось созвать большое войско, и многих-многих — да почти всех крестьянских сынов достигших определенного возраста оторвали от родимых плугов да и погнали на погибель. Взяли, и как преступника, в колодки заковали и этого юношу, повели в большой город — долго слышал он причитания матери, да наставления отца, пытался улыбнуться, но, на самом то деле, очень тяжело у него на душе было, и шел он понурив плечи. Я не стану описывать ни город, где собирались войска; ни сам поход. Скажу только, что при осаде города неприятеля, нападавшие потерпели поражение, а на лицо юноши попала кипящая смола, очнулся он уже незрячим, закованным в кандалы. Одним словом — он стал рабом. Его заставили таскать какие-то тяжести — били кнутом, а он, то под палящим солнцем, то под леденящим дождем вынужден был как можно скорее вышагивать сколько то шагов в одну сторону, а потом — сколько то в обратную, и все это под нестерпимою тяжестью, и все это со стонами. Он знал, что уродлив; знал, что никогда больше не увидит солнечного света, и только вновь и вновь повторял то, самое дорогое, что у него было — слова птахи, и представлял обитательницу того хрустального терема в небесах, и так он ее любил, что даже и представить не мог, что она вовсе его не знает. Нет — он был уверен, что она любит его так же сильно, как и он ее.
День изо дня продолжалась эта мучительная работа во мраке. Вновь и вновь сыпались на него удары кнута, а он таскал тяжести, и чувствовал, что уж скоро смерть заберет его. Редко-редко выпадали часы отдыха — не щадили этого уродливого раба. Когда же ему давали передохнуть, то он заваливался где придется и погружался в забытье до тех пор, пока его не начинали будить — попросту пинать ногами. Он привык к этому страшному существованию, и только стремление к той неведомой, небесной деве осталось в нем неизменным. Но, однажды, когда его позвали передохнуть, он услышал прямо над своим ухом нежный голос:
— Вот возьми… Я принесла тебе поесть…
Оказывается — это была служанка с кухни — девочка родом из очень бедной семьи, прекрасная внешне, и еще более прекрасная, чистая душою. Не раз уже и хозяин этого дома, и сын ее домогались от нее преступных ласк, сулили деньги — они (и господа, и деньги за них) были попросту противны ей, и она не оставляла работу только потому, что ей надо было кормить старушку-мать, а иного чистого заработка такой чистой и прекрасной девушке как она в этом грязном городе было не найти.