Последняя свобода
Шрифт:
Вполне вероятно, что стремится он всех впутать и все запутать. Но разве я не чувствовал в ней этих самых «игр» и «романов» — эвфемизм для слишком откровенного словечка «блуд»? Разве сам не предложил расстаться? И вот что любопытно: именно после окончания романа литературного.
— Вы обещали рассказать про монаха, — робко напомнил Юрочка.
— Не заслужил, — повторил я и поднялся. Лампада не горела, сцена с воображаемым ножом (ну, прямо князь Мышкин с Рогожиным в темном гостиничном парадном) не повторилась. Какой я «князь»? Да и на «купца» не потяну! Ревность умерла вместе с нею, зато
И мерзкий страх: сейчас (угрюмо размышлял я в угрюмой переполненной электричке), сейчас я увижу свою сообщницу в сыноубийстве. «Иногда мне с нею страшно», — точно сказано. Память плоти воскресила кое-какие подробности вчерашнего утра… и того давнего, двухгодичного, когда она стояла под спелым белым наливом, а я вышел на терраску в подаренной хламиде, набросил капюшон на голову от палящих лучей и с хрустом потянулся. «Отцы-пустынники и девы непорочны».
Экстравагантный подарок, сроду не носил, не мое пижонство. Халат небрежно свешивался со спинки стула в спальне, когда в понедельник я поспешно обряжался на похороны Прахова. И если даже удар удачен, есть риск запачкаться в крови.
Такая вот гипотеза. Некто надевает черную хламиду, мелькает в зеркале, возникает в образе монаха… Меня никто не видел в новеньком халате, кроме Маргариты и Марии; он попал в перечень пропавших вещей. Как и чешская сережка. Поэтому не исключено, что и его мне подбросят, в застарелых, уже не различимых глазом пятнах… вода ничего не смыла… Только кому и зачем это нужно?
Глава 13
«Кому и зачем?» — повторял я, бредя проселком со станции… «Кому и зачем?» — повторял, пытаясь осмыслить свистопляску, которая закружила меня два года назад и так усилилась в последние дни…
Письма. Рукопись. Пятно на картине. Серьга. Болезненный душок витает в воздухе… Но это не просто беснования садиста, жаждущего свести меня с ума. Тут действует человечек из моего маленького миленького кружка («поздравления от Марго» приходят аккуратно ко дню рождения; и никто, кроме «моих», не знал о злосчастном романе). Действия его очевидно целенаправленны — но какова их цель и как они связаны между собой? Здесь — сплошные проколы, и если даже поддаться авторскому тщеславию («В сцене смерти столько мистики» и т. д.), ничего не объяснишь: какой смысл уничтожать текст, пока автор жив и в памяти? И коли уж красть, то зачем потом подбрасывать? Легче восстановить три страницы, чем триста.
Убийца стирает свой отпечаток с картины — логично. Акцентирует мое внимание на пропавших вещах, то есть на преступлении, — не поддается никакой логике. Допустим, сумка с одеждой в крови, ножом и документами каким-то сверхъестественным образом попала в чужие руки — что сделает человек нормальный? Отдаст ее мужу или (не доверяя ему) снесет в милицию. А ненормальный? То, что делает, — с маниакальным упорством преследуя меня.
И цель близка: мысли начинают путаться, головка (бестолковка) — кружиться, настроение… об этом лучше не надо: сейчас я увижу… Прямо на нее я и напоролся на терраске: сидит в желтом сарафанчике, курит.
— Добрый вечер. Где Коля?
— На озере. Ищет труп.
Меня передернуло.
— Я
негодяй, согласен. Но и ты порядочная дрянь.— И я согласна. Покурим?
— Нет, пойду… устал после Москвы.
— Что ты все суетишься, а? — Низкий голос звучал враждебно. — Что тебе надо?
— А тебе что тут надо?
Мы переговаривались яростным полушепотом: знают кошечка и кот, чье мясо съели.
— Выгнать ты меня не посмеешь.
Не посмею. Я устало опустился на стул. Руки связаны. И что б меня вчера утречком связать, как буйно помешанного!
— Послушай, детка…
— Я не детка.
— Ну, тетка! — взорвался я. — Зачем ты это сделала?
— Что?
— Ну, вчера. Ведь я вызываю у тебя отвращение.
— В какой-то степени, — подтвердила она очень серьезно.
— И ты меня… не так чтоб радуешь. Вот скажи: ты действительно собираешься замуж за Колю?
— Действительно.
— Я ничего не понимаю, но не будем копаться в психологии. Постараемся забыть, а?
— Забыть?
— Ну… не придавать слишком трагического значения.
Сделай такую божескую милость, ради него.
— Сделаю, если вы прекратите свое идиотское следствие. Хладнокровно сказано и на «вы»; и я постарался слегка охладить пыл.
— Не могу, Мария. Это сильнее меня.
— Может, вас признают невменяемым?
— Признавайте кем угодно, все равно. Я должен освободиться, понимаете?
Она усмехнулась.
— От черного монаха?
Я опешил.
— Откуда вы знаете? От Юры?
— Да нет… Просто вы тогда еще всех запугали, во время чтения, — ответила она как-то туманно. — Вы проверялись у психиатра?
Куда это она гнет? Я растерялся и ответил как дурак:
— Нет. Я только раз болел: корью в четыре года.
— Однако! Да вы настоящий мужчина.
Все труднее мне становилось говорить с ней. Что-то стояло между нами — не только то утро, нет — что-то тяжкое, страшное. Я отмахнулся от «психологии».
— Вчера кто-то побывал в моем кабинете. С двух до трех. Вы не заходили?
— Я — нет.
— А кто?
— Не знаю. Я подумала: вы.
— Ну, ну?
— Из мансарды услышала скрип двери и шаги.
— Мужские, женские?
— Не могу сказать определенно. Кто-то вошел и вышел.
— Сразу?
— Нет, была пауза. Что-нибудь пропало?
— Пропало, — подтвердил я, с благодарностью помянув сына: «Никакая любовь не заставит распустить язык. Дипломат!»
— Что пропало-то?
— Пятно на картине.
— Звучит загадочно, — она помолчала в раздумье. — А мне уж было показалось: ваш издатель рукопись спер.
— Что-что?
— Я видела из чердачного окошка, как Григорий Петрович сюда направляется.
— И после услышали шаги в кабинете?
— Через какое-то время. Я не засекала.
Как-то мирно мы заговорили, по делу, без напряга. Я поддался внезапному порыву:
— Мария, простите меня.
— За что?
— За вчерашнее.
Я наконец решился взглянуть в коричневые, с золотистым блеском глаза: какой мрак. Нет, не простит.
— Можно подумать, что это самое большое ваше прегрешение, — небрежно отмахнулась она.
— Господи, куда ж больше-то!
— Вам сколько лет?