Посол эмира
Шрифт:
Уже в начале марта он направил вице-королю Индии Челмсфорду специальное послание. Он извещал вице-короля, что отныне односторонне аннулирует все договоры и соглашения, навязанные Великобританией эмирам, правившим до сих пор. Он объявлял Афганистан суверенным, независимым государством…
Этот шаг молодого эмира в один из тихих весенних дней произвел на жителей Кабула впечатление внезапно разорвавшейся бомбы. Люди, от мала до велика, пережили нечто вроде шока. Ведь враг был давним, коварным, беспощадным и мстительным. В прошлом веке Афганистан дважды испытал на себе его безжалостную мощь: сколько городов и сел превратилось в пепелище, сколько женщин осталось вдовами, а детей —
Так не таится ли новый смертельный риск в угрозе молодого эмира самому британскому льву? Не дерзость ли после всего перенесенного, после всех лишений и жертв, наступать на его хвост?
Волновался Кабул, волновалась страна, — словно невиданной силы шторм захлестнул сушу. Толпы людей собирались на площадях и улицах, одни возносили хвалу Аманулле-хану за его решимость освободить Афганистан от зависимости, другие негодовали, считая шаги эмира опасными, чреватыми новыми бедами. И все с суеверным страхом напряженно и нетерпеливо ожидали реакции Лондона. Будет ли ответ, и если будет, то какой?
Вот о чем думал теперь встревоженный народ Афганистана.
2
Ароматами весны благоухал в этот день Кабул. Высокое солнце обогревало город своими нежными лучами, и так светло, так хорошо было вокруг, что, казалось, с каждым вздохом тело твое утрачивает тяжесть, а душа парит где-то в голубизне неба.
Улицы были многолюдные, возле лавок, чайхан, караван-сараев будто муравейники кишели, но особенно оживленные толпы теснились вокруг Шур-Базара — крытого базара. Куда ни глянь — чалмы, чадры… Разноязыкая речь — афганская, таджикская, узбекская, туркменская, индийская — сливалась в одну нестройную, дисгармоничную мелодию, которой звенел воздух.
Крестьяне с переметными сумами за спиной, грузчики с паланами[3], слуги с плетеными корзинами в руках — все сновали из лавки в лавку, пересекая улицы вдоль и поперек, все куда-то спешили, бежали, неслись, и трудно было понять, откуда возникают и куда деваются люди на конях, верблюдах, ослах и в повозках.
Вот появился, пронзив улицу звоном бубенцов, новенький фаэтон, запряженный парой добрых коней. Грузный, шикарно одетый человек с коротенькой бородкой на круглом лице с высоты своего фаэтона надменно оглядывает толпу, а перед сытыми конями семенит смуглолицый нукер[4]. Голова его открыта, штанины подвернуты до самых колен, смуглые тощие ноги обнажены. Размахивая руками, нукер то и дело зычно кричит:
— Берегись! Берегись!
И люди врассыпную бегут с дороги, а фаэтон летит, не сбавляя скорости, и оставляет за собою длинный шлейф пыли.
Бойко торгует Шур-Базар. В лавках, теснящихся одна к другой, можно купить все, чего только душа пожелает: разноцветные индийские ткани, кашмирские шали, на которых пестреют, словно бы живые, цветы, строгое английское сукно, бухарские халаты, туркменские ковры… А по соседству — русские самовары, чайники и пиалы фабриканта Кузнецова. Много товаров, да и покупателей немало…
Подле лавки с заморскими тканями толпятся женщины. Их глаза, горящие любопытством и нетерпением, посверкивают сквозь черные сетчатые чадры, которыми прикрыты лица, а вертлявый коротыш-торговец, ловко раскидывая перед покупательницами тюки материй, переливающихся всеми тонами радуги, знай нахваливает свой товар, от души заверяя, что больше нигде они такого не только не купят, но и не увидят.
Скупщик из Индии расставил перед собою маленькие
сундучки и, будто фокусник-иллюзионист, под цилиндром которого оказывается живой голубь, извлекает из одного сундучка доллары, из другого английские фунты, или индийские рупии, или иранские туманы, и обменивает их на какие-то другие деньги, и скупает золотые и серебряные украшения. А чуть влево от него два здоровяка с деловым видом набивают свои сумы патронами и порохом. По всему судя, они не кабульцы, а представители горных племен: на их плечах — длинноствольные ружья, на широких поясах — кожаные патронташи.У самого входа в Шур-Базар, в более или менее тихом местечке, ловко орудует бритвой и ножницами длинноногий верткий парикмахер. С быстротой, которая со стороны кажется даже опасной, он бреет бороды, подправляет усы, подравнивает волосы, а рядом, пристроившись на каком-то ящике, человек с рябинками на рыхлом смуглом лице, в черном чекмене и белой чалме, раскуривает украшенный мелкими металлическими колечками кальян и повествует о своем посещении Мекки.
Аппетитный, пряный аромат шашлыка и плова, плывущий надо всей этой шумной толпой, время от времени забивается неприятно бьющим в нос запахом гашиша и опиума…
Люди пришли на Шур-Базар каждый за своим, у каждого свой план, свои намерения, каждый ищет то, что ему нужно. А многие ничего не ищут, ничего не хотят, кроме того, чтобы побыть среди этой оживленной толпы, полюбоваться красотой весеннего дня, послушать разные были и небылицы, а то и песню, доносящуюся из какой-нибудь чайханы. И действительно, из одной вырывается и несется к горам Шер-Дарваза сильный приятный голос. Толпящиеся у дверей люди узнают сливающиеся со звуками чанга и рубаба строки Хушхаль-хана[5]:
Все выдула из моей головы
буря любви,
Все выдула прочь — осталась одна
буря любви,
Такова уж моя голова… ни к чему не годна!
Ты как хочешь ее назови.
Шумит Кабул, жадно вдыхает нежные ароматы весны, и люди будто молодеют, и улыбки озаряют их лица. Возрождается к новой жизни природа, а вместе с нею возрождаются светлые надежды, и легким, почти невесомым кажется в эту благословенную пору груз прожитой человеком жизни.
…Сегодня я отдыхал. Закурив, я вышел на балкон и с удовольствием любовался природой, согретой теплым дыханием весны. Чеман[6] нежно зеленел, расцвели первые цветы, распустились клейкие почки, а некоторые деревья уже покрылись лепестками, легкими и воздушными, как дымки. И эта зелень, и пестрота сада — все радовало глаз, воодушевляло.
С шумом растворилась балконная дверь, и я услышал за спиною басовитый голос:
— Равшан! Эй, Равшан!
Я узнал голос своего дяди Азизуллы-хана и, не оборачиваясь, не вставая с места, откликнулся:
— Я здесь, дядя…
Покашливая, — это покашливание давно вошло у него в привычку, — дядя приблизился ко мне. Я встал, поздоровался и указал ему на стоящее рядом с моим плетеное кресло.
Однако он не сел. Он продолжал стоять, словно раздумывал, с чего следует начать разговор, и не спускал глаз со своих старых четок. Потом медленно поднял на меня внимательный взгляд темных, с розоватыми белками глаз и, тяжело вздохнув, спросил:
— Слышал новости?
— Новости? Какие?
— Хм! — неодобрительно хмыкнул дядя. — Выходит дело, блажен, кто не ведает?