Посредник
Шрифт:
Где-то посреди рощицы я машинально сунул руку в карман и наткнулся на острый клапан незапечатанного конверта. Без далеко идущих намерений я вытащил конверт и глянул на него. Адреса (или направления, как по непонятной мне прихоти выражалась миссис Модсли) не было, впрочем, его не было никогда. Но под клапаном просматривался кусочек текста, в данную минуту повернутого ко мне вверх ногами.
В школьном своде правил одиннадцатая заповедь [19] занимала весьма почетное место. Но чувство справедливости в нас было развито сильно, и если мы попадались, на снисхождение не рассчитывали. Почти на каждый проступок имелось свое наказание, мы хоть и ворчали,
19
В действительности заповедей 10; под 11-й имеется в виду «Не попадайся».
Насчет того, что хорошо, а что плохо во вселенском смысле, у нас были смутные понятия, но мы знали: наказанию подвергают тех, кто нарушает какие-то правила, если никаких установленных правил ученик не нарушил, а его наказывали за «плохой» поступок, тут мы преисполнялись негодованием и считали товарища жертвой несправедливости.
Что касается чтения чужих писем, здесь все было просто. Если ты где-то оставил свое письмо, и его прочли, пеняй на себя, сам растяпа и злиться не на кого. А вот если кто-то выудил письмо у тебя из тумбочки или шкафчика, виноват он, и гнев твой праведный. Даже не шпыняй меня Дженкинс и Строуд, я имел полное право наслать на них проклятья.
В школе я часто передавал записки — на уроках и после. Запечатана записка — мне и в голову не придет читать ее, а вот если открыта — можно прочитать, посылающий на это часто и рассчитывал, чтобы посмешить народ. Итак, не запечатана — можешь читать, запечатана — умерь любопытство: проще пареной репы. И с открытками то же самое: они без конверта, ну и читай их на здоровье, а письмо — нельзя.
Письмо Мариан было не запечатано, значит, я мог его прочесть. Чего же медлить?
Но я медлил — неужели она хотела, чтобы я прочитал письмо? Сомнительно. Ведь другие были запечатаны. А это она сунула мне в спешке; может, и хотела запечатать его, как обычно.
Но не запечатала.
По нашим законам прежде всего принимались во внимание факты, а намерения — это дело десятое. Либо ты сделал что-то, либо нет, а какие у тебя мотивы — кого это волнует? Случайно так вышло или намеренно — кара одна. Мариан не запечатала письмо случайно? Что же, все равно должна платить по счету. Очень даже логично. Но, к собственному удивлению, втискивать Мариан в рамки наших правил мне было как-то неловко. Я желал ей добра, хотел быть полезным, тянулся к ней всей душой. И не мог не принимать во внимание ее намерений.
Какое-то время я бился в дотоле неведомых мне сетях нравственной казуистики. Раньше все было ясно как Божий день, а теперь? Почему передо мной все время возникает Мариан и мысли наталкиваются друг на друга?
А откуда я знаю, вдруг она хотела, чтобы я прочитал письмо? Вдруг оставила его открытым нарочно, тогда я узнаю что-то, и это будет выгодно нам обоим? Может, там доказательство ее отношения ко мне? Или даже какие-то слова обо мне — добрые, приятные, от которых я засияю... возрадуюсь...
По-моему, именно эта надежда сыграла решающую роль, хотя я перемолол ворох других доводов, чтобы оправдать свой поступок — я делаю это для ее же блага. Один довод состоял в том, что это письмо — последнее; я и сам почти решил, что больше писем носить не буду. Другой довод противоречил первому: узнаю содержание письма, и мне будет легче принять решение; если речь идет о чем-то важном, о жизни и смерти (я на это все-таки надеялся), на карте безопасность Мариан, на нее могут обрушиться кошмарные неприятности...
Что ж, тогда я остаюсь на посту — здесь не до Маркуса.
Я даже не буду вынимать письмо из конверта, прочитаю только то, что на виду; первое слово — я это видел, хотя текст был перевернут — повторялось три
раза.«Любимый, любимый, любимый!
Обычное место, обычное время, сегодня вечером.
Только смотри, будь...
Остальное скрывал конверт.
ГЛАВА 10
Едва ли Адам и Ева, отведав злополучного яблока, расстроились сильнее, чем я.
Из меня словно выкачали воздух, словно обухом по голове огрели; я был обманут в лучших ожиданиях и надеждах, все мысли перепутались, и, когда я наконец пришел в себя, это было как пробуждение после тяжелого сна.
Они были влюблены! Мариан и Тед Берджес были влюблены! Из всех возможных объяснений именно это никогда не приходило мне в голову. Какое разочарование, какое жуткое разочарование! И что же я за дурак такой!
Чтобы не упасть окончательно в собственных глазах, я позволил себе неискренне хмыкнуть. Только подумать, попался, как последний простофиля! Мир высоких чувств рухнул, и душа мгновенно освободилась от оков, враз исчезла и огромная физическая тяжесть, давившая на меня все эти дни; казалось, я вот-вот взлечу в воздух. У меня было одно оправдание — ждать такого от Мариан я никак не мог. Мариан, столько сделавшая для меня, такая чуткая и понимающая, Дева из созвездия Зодиака — как она могла пасть так низко? Втюриться, втрескаться — по такому поводу мы в школе не просто хихикали в кулак, мы презирали это больше всего на свете. Мысли мои метались, сменяя одна другую: служанки, глупые влюбленные служанки, выходившие к молитве с заплаканными глазами; открытки, размалеванные, смешные, вульгарные открытки, выставленные напоказ в любом магазине — я и сам посылал такие, пока не разобрался, что к чему.
«Мы прекрасно проводим время в Саутдауне» — любовная парочка, два жирных голубка. «Поедем в Саутдаун, помилуемся от души», ничего не скажешь, милашки. У одного голубка не лицо, а блин, у другого — кожа да кости. И с вожделением глядят друг на друга.
И всегда или почти всегда кто-то из двух толстый, кто-то тонкий: либо мужчина, либо женщина чудовищно больших или малых размеров; мужчина или женщина, мужчина или женщина...
Я стал хохотать, даже захотелось, чтобы рядом оказался Маркус, вдвоем посмеялись бы вволю, и в то же время мне было тошно: я смутно сознавал, что смех — вещь хорошая, но ведь кумира им не заменишь. Почему именно Мариан, неужели мало других людей на свете? Не удивительно, что она хотела держать это в секрете. Машинально, чтобы никто не видел ее позора, я сунул письмо глубже в конверт и запечатал его.
А ведь письмо надо доставить.
Я взбежал по приступкам, оказался на заливном лугу, и тут же солнце заключило меня в неистовые объятия. Да с какой силой! Лужи-болотца, обрамлявшие дорогу, почти высохли; раньше нижние части стеблей скрывались под водой, а теперь обнажились грязно-желтой полоской — славно поработало солнце! С мостков у шлюза я почти со страхом отметил, как сильно обмелела река. На голубой стороне, где глубже, виднелись лежавшие на дне камни, а раньше их видно не было; на другой стороне, зелено-золотистой, вода вообще почти скрылась под поникшими камышами, они сгрудились в кучу, и возникало удручающее впечатление беспорядка. А лилии, всегда лежавшие на воде, теперь неловко торчали над ней.
И все это — солнце; не устоял перед его чарами и я, мысли приобрели другую окраску. Стыд, душивший меня за Мариан в тени деревьев, теперь исчез. Может, я понял, что перед природой природа бессильна, не знаю; но недобрые чувства к Мариан не могли долго гнездиться в моем сердце, оно смягчило критику, которую обрушил на нее мой разум, и получилось, что миловаться применительно к Мариан — это не самое последнее дело, каким может заниматься человек. Но выработать новый взгляд на вещи я не мог, честность не позволяла мне сказать: «Раз она милуется, значит, это хорошо», или «Другим миловаться нельзя, а ей можно». В конце концов, миловаться надо с кем-то, и если у нее есть...