Постижение Петербурга. В чем смысл и предназначение Северной столицы
Шрифт:
Для русских Петербург стал самым европейским городом страны, а для европейцев?
С воцарением Петра I совершенно другими стали не только жизнь миллионов его подданных, но и глубинные представления народа о мироустройстве. Новый государь произвёл революцию в русском сознании.
Прежде, при учении и с амвона, неустанно провозглашалось, что центр мира — «…Святая Русь, Третий Рим, противостоящий странам “неправильных”, еретических религий; в основе деления мира, его иерархии лежала конфессиональная принадлежность» [3. С. 41]. В этом мире Россия стояла на недосягаемой вершине. Здесь и только здесь всё было истинно правильное — вера и церковь, государственное устройство и домостроевские устои, города и деревни, войско и оружие, одежда и телеги, лавки и сбитень.
Нечастые иностранцы, заезжавшие в далёкую
В действительности страна начала европеизироваться ещё при Алексее Михайловиче. Но процесс этот шёл медленно, и народное сознание его не замечало, оставаясь в плену старых, традиционалистских и этноцентричных догм. Теперь же, при Петре, всё враз переменилось. Вдруг выяснилось, что Россия — вовсе не центр мироздания, потому как есть другие, «политичные», более передовые страны, обладающие сильным флотом и армией, развитой промышленностью, искусствами и науками. И больше того — не им у нас, а нам у них следует учиться. «Признание европейских народов более богатыми, процветающими, более сильными в военном отношении, превращение Европы в образец для подражания наносило сильнейший удар по базовым представлениям русского общества, видоизменяло саму систему скреплявших его идей», — подытоживает историк Ольга Агеева [3. С. 41–42]. Ещё бы, ведь необходимость брить бороду, носить чужую «европскую» одежду, переезжать в новый град Санктпитербурх (даже само название-то чужеземное!), строить себе там дом по иностранному образцу и жить в нём, как сроду не жил никто из предков, — всё это и многое другое было изменой вековому сознанию, заставляло отказаться от того, что вошло в плоть и кровь.
И всё ради чего? Чтобы принять то, чего прежде никто не видал, а, главное, не понимал, зачем это нужно? Многие московиты впали в отчаянье. Александр Пушкин в подготовительных текстах к «Истории Петра I» записал одно из фамильных преданий: «Жёны молодых людей, отправленных <царём> за море <учиться>, надели траур (синее платье)» [22. С. 226].
Однако недаром на Руси говорят: сила солому ломит. Под натиском петровской политики русское национальное сознание, не любящее середины, качнулось к крайностям. Одни так уверовали в благотворность всего зарубежного, что любое тамошнее новшество, вплоть до моды на парики, а позже и причёски, стали почитать за образец для подражания («раз западное, значит хорошее»). Другие же, напротив, стали, чем дальше, тем крепче держаться за исконное даже тогда, когда оно явно никуда не годилось («своё всегда лучше, чем чужое»).
Эти две крайние противоположности сперва держались на обыденном уровне, но в конце концов, как и следовало ожидать, вылились в социокультурные движения — «западников» и «славянофилов». Но началось всё с Петра, который на берегах Невы распахнул окно в Европу.
А теперь вопрос из курса средней школы: кому принадлежит метафора, в которой Петербург сравнивается с окном в Европу? Уверен, большинство ответит — Пушкину. И ошибётся. В «Медном всаднике» после известных строк «Природой здесь нам суждено / В Европу прорубить окно…» стоит авторская сноска, а в конце поэмы — примечание, сделанное самим поэтом: «Альгаротти где-то сказал: “Petersbourg est la fenetre par laquelle la Russe ragarde en Europe”» [23. Т. 4. С. 380, 398].
Как это ни удивительно, пушкинисты долгое время не уделяли внимания личности человека, благодаря которому Петербург обрёл один из своих наиболее загадочных образов. Едва ли не первым уже в 1990-е годы это сделал Михаил Талалай [4. С. 235–264].
Оказывается, уроженец Венеции Франческо Альгаротти (1712–1764) побывал в Петербурге в мае 1739 года вместе с английской делегацией, приглашённой на свадьбу Анны Леопольдовны (в ту пору ещё принцессы) с герцогом Антоном-Ульрихом Брауншвейгским. Несмотря на свои 27 лет, молодой итальянец был широко известен в Европе как литератор и учёный, член английской Королевской академии. Он водил знакомство с множеством выдающихся современников, включая Вольтера, прусского кронпринца Фридриха (будущего Фридриха Великого), а также российского посланника в Лондоне Антиоха Кантемира.
Неудивительного, что столь крупная знаменитость стала гостем на самом пышном событии года да к тому же появилась там вместе с официальной делегацией своего государства.С первого дня путешествия в далёкую страну Альгаротти вёл дневник, который изобиловал восторженными описаниями пышного церемониала бракосочетания, роскошных нарядов и лукулловских угощений. Однако, когда спустя двадцать лет старые записи превратились в книгу «Русские путешествия», в ней не нашлось места былым восхищениям. Можно только гадать, в чём скрывалась причина этой метаморфозы: то ли сказался возраст, в котором пылкая экзальтированность молодости уже неуместна, то ли повлияли некие веяния международной политики середины XVIII столетия…
Впрочем, в данном случае интересней иное: фраза Альгаротти, на которую ссылается Пушкин, в действительности звучала несколько иначе и вовсе не столь афористично. «Русские путешествия» были написаны в форме посланий, и первые восемь из них адресованы «милорду Херви, вице-канцлеру Англии», который ещё за полтора десятилетия до того переселился в мир иной. Так вот, в начале Письма IV говорится: «И что Вам сказать вначале, и что потом — об этом Городе, об этом, скажем так, большом окнище <gran finestrone>, недавно открытом на севере, из которого Россия смотрит в Европу?» [4. С. 251].
Но Михаил Талалай в предисловии к публикации писем Альгаротти приводит не менее интересное и образное высказывание другого автора той эпохи — лорда Балтимора, которое Альгаротти, возможно, знал и решил изменить на свой лад: «Петербург — это глаз России, которым она смотрит на цивилизованные страны, и, если этот глаз закрыть, Россия опять впадёт в полное варварство» [4. С. 236].
Впрочем, ещё интересней другое — почему чужая метафора вдруг так полюбилась Пушкину, что он занёс её в тетрадь с заметками к «Евгению Онегину», а затем, спустя несколько лет, навсегда увековечил в знаменитом вступлении к «Медному всаднику»? Больше того, смысл сравнения, сделанного заезжим итальянцем, русский поэт никак не изменил. Казалось бы, в том самом вступлении к поэме — грандиозном гимне Петербургу — куда естественней была бы, скажем, «дверь», а ещё лучше «врата». Тем более при Петре существовал именно такой образ — ворота в Европу. В 1708 году Стефан Яворский в своей проповеди назвал Петербург «вратами водными царствия Российского, замком Кроншлотом крепко заключаемыми» [3. С. 68]. К тому же «именно ворота были изображены на гравированном плане Петербурга 1721–1723 гг., изданном в Нюрнберге И.Б. Хофманном. На фрагменте с “Картой течения Невы" женская фигура (Россия) открывала символические двери-ворота к Балтике, в Европу» [3. С. 68].
Однако Пушкин оставил именно «окно». Что это — случайность, ошибка гения?.. А может, этим самым «окном» поэт хотел сказать, что мечты Петра о «европейскости» его новой столицы на самом деле были глубоко русскими и потому претендовать на большую роль Петербург попросту не в состоянии?
Параллельные заметки. Классики русской литературы оттого и велики, что всегда предельно точны в своих определениях. Как тут не вспомнить хрестоматийный чеховский афоризм про то, что надо по капле выдавливать из себя раба! Не привычными на Руси ёмкостями — стопками, стаканами, вёдрами, а только капля за каплей. Потому что в этом необычайно трудном деле результата можно достичь лишь в ходе долгого, мучительно долгого процесса. В чём все мы на собственном опыте и убеждаемся в последние два с лишним десятилетия.
Действительно, задачи в отношении Европы, которые ставил Пётр перед своим детищем, остались невыполненными. Начать с того, что северная столица не превратилась в крупный торговый порт, во всяком случае, по европейским меркам. Во-первых, как уже говорилось, фарватер был слишком мелким и к тому же с ноября по апрель покрывался льдом. А во-вторых, торговать России было, по сути, нечем, она всегда в основном служила сырьевым придатком Запада. В 1724 году, уже незадолго до смерти, «Пётр с гневом писал, что русские купцы, приехав в Стокгольм, торгуют перед королевским дворцом, к стыду России, только деревянными ложками и орехами! И ради этого было пролито море крови на войне? <…> русских торговых кораблей в Европе не видели фактически до екатерининских времён, т. е. ещё лет пятьдесят.» [5. С. 383]. Правда, в начале XIX века Петербургский порт на Стрелке Васильевского острова всё же стал крупнейшим в России, на его долю приходилось около половины всего грузооборота страны. Но «главными статьями экспорта <по-прежнему> были: хлеб, железо, оружие, лён, пенька, поташ, верёвки, канаты и т. д.» [9. С. 289].