Постмодернизм в России
Шрифт:
В советских условиях правые и левые, патриоты и интернационалисты, консерваторы и либералы, экзистенциалисты и структуралисты, технократы и зеленые – все они находили в марксизме подтверждение и оправдание своим взглядам и сами притязали на то, чтобы быть подлинными марксистами. В результате советский марксизм стал первым и непревзойденным в истории образцом идеологического пастиша, эклектической смеси самых разнородных и кричаще-пестрых элементов, изнутри которых постепенно зрело ироническое сознание их несочетаемости, точнее, сочетаемости в новом, игровом измерении. Вполне постмодернистская ирония уже играла даже на лицах сколь-нибудь сообразительных официальных идеологов, которые с дозволенной ехидцей критиковали интернационалистов за то, что они недостаточно патриотичны, а патриотов за то, что они недостаточно интернациональны. И тем более эта ирония над идеологией – не только правящей, но идеологией вообще – была самой ходовой разменной монетой в кругу слегка диссидентской советской интеллигенции. В 1970–1980-е годы, когда на Западе интеллектуалы были еще смертельно серьезны в своих левых или правых симпатиях-антипатиях, когда они еще отстаивали верность своему модернистскому наследию, сражались за разные
108
Подробнее о постмодернистских элементах в советском марксизме см.: Epstein М. Relativistic Patterns in Totalitarian Thinking: The Linguistic Games of Soviet Ideology // After the Future: The Paradoxes of Postmodernism and Contemporary Russian Culture. Amherst: Massachusetts University Press, 1995. P. 101–163; особенно в главе «Soviet Marxism in a Postmodernist Perspective». P. 153–161.
5. Критика метафизики. Диалектика и деконструкция
Общий философский враг коммунизма и постмодернизма – «метафизика», под которой понимается утверждение сверхчувственных и самотождественных начал бытия как реальной воплощенности идей, или «логосов», и возможности их чисто логического познания. Если в коммунистической теории метафизика критикуется посредством диалектики, то в постмодерной теории (постструктурализм) – посредством деконструкции. Можно определить деконструкцию как выявление неполноты и недостаточности любого рационального суждения, сведение всех означаемых, то есть разнообразных реалий, предметных и понятийных содержаний, в плоскость означающих, то есть слов, номинаций, – и свободную игру с этими знаками. Постмодернизм критикует метафизику присутствия, согласно которой знаки отсылают к чему-то стоящему за ними, к так называемой реальности. Считается, что они отсылают только к другим знакам, а вместо реальности следует мыслить скорее отсутствие или несбывшееся ожидание таковой, то есть область некоего зияния, бесконечной отсрочки всех означаемых, а следовательно, необоснованность самих понятий «подлинника», «происхождения», «истины».
Подобное разоблачение «метафизики присутствия», как ни странно, было свойственно и так называемой советской диалектике, с ее интуицией пустоты, открывающейся за круговращением знаков и номинаций. Диалектика советского марксизма – это совсем не то же самое, что гегелевская диалектика, которая предполагает историческую оправданность, «субстанциальность» как тезиса, так и антитезиса, которые в конечном счете объединяются в синтезе. Советская диалектика исходила из некоей скользящей, неуловимой, нулевой точки, которую невозможно было отождествить ни с какой последовательной позицией, но которая позволяла осудить и отбросить любую другую позицию, объявив ее «метафизической», «недиалектической». В этом заключался внутренний иронизм воинствующей советской диалектики, который более или менее осознавался самими «диалектиками» как полнейшая релятивность, присущая тоталитарной идеологии.
Советская идеология любила дискутировать со всеми теориями, приходящими с Запада: философскими, богословскими, социальными, историческими, литературными, даже космологическими. Каждую из них советская идеология обозначала как одностороннюю – «субъективистскую» или «объективистскую», «позитивистскую» или «иррациональную», «индивидуалистическую» или «деперсонализирующую» – и возвышалась над ними своей «диалектикой». Но эта диалектика не была, в гегелевском смысле, синтезом критикуемых теорий, то есть их приятием, снятием их односторонности и объединением на высшем уровне. Это была диалектика отбрасывания всех положительных теорий, обнаружения их тщетности, ложности, иллюзорности, притом что положительное их снятие так и не происходило.
Если проследить за движением этого диалектического вихря по советской истории и очертить пострадавшие от него зоны, то обнаружится, что не осталось практически ни одного положительного понятия, которое под тем или другим именем не было бы аннигилировано и выпотрошено с точки зрения «высшей диалектики». Даже святые для классического марксизма понятия подвергались аннигиляции: материализм – под именем «механистического», «вульгарного», «метафизического» материализма; интернационализм – под видом «левацкого загиба» и «безродного космополитизма»; пролетариат – под именем «рабочей оппозиции» и «пролеткульта»; коллективизм – под именем «стихийности», «уравниловки» и «обезлички»; наконец, сама диалектика – под именем «меньшинствующего идеализма», «гегельянства», «релятивизма», «эклектики» и т. д. Естественно, что еще большей аннигиляции подверглись противоположные, «антимарксистские» понятия: «идеализм», «национализм», «буржуазия», «индивидуализм», «метафизика» и т. д. [109]
109
О структуре советского идеологического языка с его оценочным круговращением и «деконструкцией» понятий см.: Эпштейн М. Идеология и язык. Построение модели и осмысление дискурса // Вопросы языкознания. М.: Наука, 1991. № 6. С. 19–33.
Поскольку диалектический вихрь втягивал и разрушал в себе абсолютно все понятия, остается предположить,
что он исходил из некоего вакуума и нес в себе пустую, бешено вращающуюся воронку. И действительно, в «диалектической» борьбе против правого и левого уклонов, против троцкизма и бухаринщины, против бухаринщины и деборинщины, против волюнтаризма и ревизионизма не оставалось такого измеримого участка, на котором могла бы расположиться истина, – все располагалось либо слева, либо справа от нее, и сама она приобретала вид остро отточенного лезвия, с которым Андрей Платонов в «Котловане» сравнивает генеральную линию партии. Линия есть некая геометрическая абстракция, не имеющая физического измерения в мире. Но даже образ линии еще слишком спрямляет метод диалектического действия, придает ему позитивный характер, как если бы, не имея своей территории, он все-таки имел свой маршрут. Маршрута тоже не было, поскольку диалектические удары наносились одновременно и справа и слева, то есть место предполагаемой истины находилось не посредине, а нигде. Самым метким и сочным ударом считался «двойной апперкот», диалектическое обвинение в лево-правом уклоне, когда, например, самые отъявленные леваки-революционеры, рвущиеся в бой за всемирную коммуну, оказывались главными пособниками мировой буржуазии (ленинская книга «Детская болезнь „левизны“ в коммунизме» служила немеркнущим образцом тактики такого двойного боя). Поскольку удары наносились с двух противоположных сторон, главной жертвой оказывалась именно середина. Середина атаковалась даже еще более беспощадно, чем все крайности, поскольку она-то и могла претендовать на их диалектическое примирение.Вот почему и Ленин, и Сталин, и Мао Цзэдун, и все их коммунистические единомышленники и последователи обрушивали самый неистовый гнев на центристов – «двурушников», которые хотели достичь компромисса между левыми и правыми, голосовали «обеими руками». Самым страшным преступлением с точки зрения такой диалектики был именно компромисс, то есть попытка синтеза или опосредования противоположностей. Идеализм и «метафизический» материализм подлежали осуждению как гибельные крайности, но тон этого осуждения был относительно выдержанным, хотя и суровым и безжалостным: с таких откровенно ложных теорий и взять нечего, они сами себя разоблачают. Зато самой яростной, захлебывающейся критике подвергались «претензии» занять «третью» позицию, над схваткой, построить мост или найти середину между двумя мировоззрениями. Кстати, Ленин и здесь остается непревзойденным учителем двойного боя, поскольку его основная философская книга «Материализм и эмпириокритицизм» (1908) обращает острие своей атаки как раз против философского центризма, против попытки найти «принципиальную координацию» между физическими и психическими, материальными и идеальными элементами опыта в центральном, опосредующем понятии самого «опыта», «опытного единства», эмпириомонизма. Борьба с крайностями не вызывала такого диалектического энтузиазма, как борьба с центризмом, в которой все правые и левые элементы тоталитарного мировоззрения объединялись как раз для уничтожения того, что единственно хотело и могло их объединить.
Таким образом, коммунистическая диалектика не просто аннигилировала все положительные понятия, которые в ее глазах оказывались односторонними и подлежали устранению уже в силу своей определенности (ведь любое определенное понятие имеет свою антитезу и, следовательно, попадает в категорию одностороннего, подлежащего снятию). Тоталитарная диалектика еще и уничтожала ту самую почву, на которой она сама должна была бы стоять, если бы односторонние понятия подлежали какому-то положительному снятию. Одновременно с крайностями, которые устранялись из предполагаемой точки центра, эта диалектика аннигилировала сам центр, опорную точку своего исхождения, и тем самым обнаруживала себя как техника пустотного мышления, своего рода марксистское «дао». «Не то, не то – и даже не то, что не то» – полнота беспредельно разверзшейся пустоты, которая нуждается в определенных понятиях лишь для того, чтобы демонстрировать их тщетность и иллюзорность.
Все, что оставалось от аннигиляции этих понятий и что становилось «завоеванием» диалектики, были оксюморонные словосочетания типа «материалистическая идейность», «диалектический материализм», «революционная законность», «борьба за мир», «оптимистическая трагедия», «единство теории и практики», «свобода как осознанная необходимость», «гармоническое слияние общественного и личного», «интернациональное и патриотическое воспитание» и т. д. При этом понятия, составлявшие оксюморон, брались уже в таком опустошенном виде, что им оставалось только держаться взаимным прилеганием, – собственной опоры у них не было. В понятиях оставлялось лишь то значение, которое способствовало отрицанию другого понятия. Интернационализм был значим, поскольку он способствовал отрицанию патриотизма как национализма, патриотизм – поскольку он способствовал отрицанию интернационализма как космополитизма, материализм – поскольку он отрицал идеализм, идейность – поскольку она отрицала материальное благополучие, и т. д.
Когда такие противоположно направленные отрицания сочетаются в оксюмороне, типа «материалистическая идейность» или «интернационально-патриотическое воспитание», они образуют зону активной смысловой пустоты. Оксюморон имеет свою смысловую напряженность, поскольку он демонстрирует сам процесс взаимоуничтожения противоположных понятий. Они соединяются для того, чтобы обнаружить ничтойность друг друга, а значит – и ничтойность того, что их объединяет. Это не статическая пустота-отсутствие, но активная и даже двойная, самообращенная, «пустошащая себя» пустота, которая поедает не просто «чужое», но самое себя, свое основание.
Диалектика, которая в гегелевском методе работает как восхождение понятий из ничто, из беспредельности, из беспредметной абстракции в сферу конкретного, позитивного, разумно действительного, в коммунистическом своем варианте стала работать как нисхождение понятий из сферы конкретности, качественной определенности в глубину неопределимого ничто. Разумеется, коммунистическая диалектика, в отличие от постмодерной деконструкции, все еще пользуется критерием истины и даже полагает возможным приближение к абсолютной истине, хотя эта последняя и слагается из совокупности относительных истин. Диалектика еще провозглашает свою собственную познавательную непогрешимость, тогда как деконструкция постоянно деконструирует самое себя в ходе философского исследования.