Посвящение
Шрифт:
— Да, ты прав, — подхватывает Карой. — Я этого Гритти и не заметил, а если бы даже и заметил, что толку, ведь я не историк. Но меня не оставляет мысль… все время, когда я смотрю на обилие позолоченной лепнины, вижу этот апофеоз самоутверждения, а точнее, самодовольства, увековеченный в декоре этих залов…
— Извини, что перебиваю, маленькое уточнение: в этих официальных административных помещениях, — вставляет замечание Амбруш.
— Да, действительно: в официальных помещениях. Словом, я не могу забыть, что в зале для голосования, знаете, в том, меньшем из двух, среди прочих славных деяний Венеции увековечена победа над венграми под Зарой в 1243 году. И в довершение всего запечатлел это событие Тинторетто. Затем по верху стен идет фриз, где изображен дож, правивший двумя столетиями раньше; его убили венгры, и тоже под Зарой. Странное чувство было созерцать эти картины.
— О слава наша прежняя, где затерялась ты в потемках ночи! — насмешливо скандирует
— Нельзя издеваться над высоким патриотизмом. — Карой чувствует себя уязвленным.
— Отчего же? В тебе кипит оскорбленная гордость из-за поражения под Зарой и ты, как и положено невежественному технарю, даже не подозреваешь, что в той войне победил Луи Великий. Заключенный тогда мир заставил Венецию отказаться от притязаний на Далмацию, а позднее Торинский мир гарантировал всем странам свободную торговлю на Адриатике. Это был тяжелый удар для Венеции, ведь до тех пор ее данником считался любой, кому случалось пересекать Адриатику: каждое судно, замеченное в заливе, обязано было разгружать свои товары в Венеции. После войны положение изменилось: теперь Венеция платила налог венгерскому королю за использование далматинских портов. Но венецианцы из всей этой истории увековечили лишь один эпизод: свою победу под Зарой. И тебя же еще распирает от национальной гордости. — Амбруш пренебрежительно машет рукой.
— Значит, Венеция была данником Венгрии, — восторженно хохочет Лаура и загоревшимся взглядом обводит зал.
— В те годы, когда в Венгрии правил сильный король. Королю Матяшу, например, шла немалая мзда за поддержку Венеции в войне с турками.
— Господи, сколько же ты всего нахватался, Амбруш! Чувствуется основательная подготовка, — одобрительно замечает Карой. — Однако не думай, будто тебе удалось подавить меня своей эрудицией. Разумеется, я не знал всех этих деталей, какие ты нам сообщил. Но, даже будучи «технарем», я додумался до той же сути. Величием Венеции я мерил давнее величие Венгрии. Ведь с историей нашей страны, в сущности, лучше всего знакомиться по хроникам других стран.
— Видишь ли, — начинает Амбруш с многозначительной и насмешливой улыбкой, какою предваряет все свои серьезные заявления, — ты волен толковать мои слова как вздумается. Правда и то, что нашу славу былых времен легче всего прочувствовать здесь, знакомясь с историей Венеции. Но я ощущаю позор, в какой был ввергнут этот город после утраты столь значительной мощи на суше и на море. Хотя Венеция как суверенное государство на двести семьдесят лет пережила Мохач. Однако последняя сотня лет, до ее покорения Наполеоном, далась Республике нелегко. Судите сами: на потолке в зале Большого совета запечатлен апофеоз Венеции — город в образе прекрасной женщины, — а в скором времени после создания этого потолка Венеция превратилась в модный дорогой курорт Центральной Европы. Знаете, как обращался султан в посланиях к дожу? «О, гордость эмиров Иисусовых, судья богоизбранных, зиждитель здания западной империи франков…» — и так далее, и так далее. Запад же именовал Венецию вратами Востока и оплотом Запада. А затем она как-то вдруг перестала быть «вратами» и «оплотом» и превратилась в город знаменитых карнавалов. Инквизиция еще какое-то время продолжала стращать наказанием отпрысков именитых патрицианских родов, если легкомысленные юнцы дерзали показаться на улице в красном испанском плаще «табарро» вместо предписанной традициями тоги, но угроза наказания, конечно же, так и оставалась угрозой. Она выплачивала весьма солидное месячное содержание своим агентам, то бишь доносчикам, которые информировали сие почтенное учреждение о притонах картежников и о благородных дамах, впадавших в блуд. Но к тому времени пороки — под сенью расписанных маслом, выложенных в мозаике, высеченных в мраморе добродетелей — стали настолько повсеместным явлением, что Венеция прослыла вселенской блудницей.
— На каком основании ты причислил Венецию к Центральной Европе? Разве что как регион, подвергшийся деградации? — спрашивает и тотчас же сам себе отвечает Карой.
— Задам тебе один вопрос, — указательным пальцем Амбруш сверлит грудь Кароя. — Центральноевропейская логика поможет тебе найти ответ. Тем более что он очевиден. Итак: кто был венецианский агент, протестовавший в своем тайном донесении против эмансипации женщин и настаивавший на устрожении бракоразводных законов? Этот человек запретил показ балета «Кориолан», поскольку главный герой непочтительно отзывается о решениях сената и тем самым спектакль подстрекает к неповиновению властям предержащим. Он же с возмущением упреждал компетентных лиц, что в ложах одного из театров распутные женщины и мужчины грешат против нравственности, и, дабы воспрепятствовать этому, предлагал гасить в театре свет лишь после того, как зрители удалятся. И тот же самый человек составил донос на некую группу рисовальщиков, которые посвящали вечерние часы работе над обнаженной натурой. Итак, кто это?
Карой, почти не раздумывая, выпаливает:
— Казанова, больше некому быть!
Амбруш жестом одобряет
это прямое попадание. Лаура ошеломленно взирает на Кароя.— Господи, как же ты догадался?
— Я знал, что Казанова под старость заделался осведомителем. И знаю ход мысли Амбруша с момента его рождения, то есть двадцать восемь лет. Так что нетрудно было догадаться.
— Подумать только: протестовал против женской эмансипации! — потрясенная находчивостью Кароя, Лаура лишь теперь по-настоящему изумилась поступку Казановы. — Но разве беспринципность географически как-то связана с Центральной Европой?
— Я этого вовсе не утверждал, — смеется Амбруш. — Я только сказал, что для центральноевропейского образа мысли эта жизненная эволюция вполне естественна. Те запрещенные книги, из-за которых Казанова в молодости был арестован, он передал провокатору, втершемуся к нему в дом под видом ювелира лишь для того, чтобы тот продал их. Книги эти ни в малейшей степени не интересовали самого Казанову, он не был человеком незыблемых принципов. Он был легкомысленным вольнодумцем. Но ему пришлось убедиться, что в Венеции это даром не проходит. Закон обрушился на него со всей своей карающей силой — так, как если бы он в самом деле был заговорщиком, значит, ему оставалось либо стать заговорщиком и в таковом качестве служить чуждым ему принципам, либо стать осведомителем венецианских властей. Находясь в стесненных материальных условиях, он счел последнее более выгодным.
— Фу, какой ты циник, Амбруш, — осуждающе произносит Лаура, впрочем, без особой убежденности.
ПЯТНИЦА, С 12.14 ДО ПОЗДНЕГО ВЕЧЕРА
— Появится он, наконец, этот тип, или нет! — чуть ли не поминутно взрываются Амбруш и Карой, тщетно ожидая Гарри у «Городского парка» и не сводя глаз с причала вапоретто, чтобы ненароком не разминуться с новым знакомцем.
— Все же это свинство — так злоупотреблять нашим временем! — произносит Карой тихим, но напряженным голосом. — Ты, верно, заметила, Лаура, он наведывается в Венецию, когда ему вздумается, оттого и понятия не имеет, что значит для нас четверть часа. А он опаздывает уже на пятнадцать минут. Ему невдомек, во что обходится нам время. Господи, сколько дней и ночей хлопот и ожиданий, сколько волнений и беготни, пока удалось уладить все с паспортами, валютой, отпуском! В самом деле, попробуем подсчитать, сколько времени мы потратили у себя дома, чтобы добиться возможности провести эти пятнадцать минут в Венеции? Два месяца, три?
Лауру крайне раздражает несдержанность братьев. Она тоже терпеть не может ждать. Ожидание всякий раз — и сейчас тоже — вызывает в ее памяти те мучительные часы, что она провела в одном неуютном, паршивом ресторане второго разряда, поджидая некоего журналиста, которого и журналистом-то можно было назвать лишь с натяжкой. Человек этот иной раз действительно не знал заранее, когда освободится в редакции, а большей частью под этим предлогом улаживал всякие другие дела, в то время как Лаура понапрасну ждала его — иногда до закрытия ресторана. Тот парень был для нее первой и глубокой любовью — еще до знакомства с Кароем. К Карою она не питала такого сильного чувства, но именно поэтому и вышла за него замуж. К тому времени она уже не в состоянии была выдержать и часа за тарелкой с пустым гарниром без мяса или за бутылкой пива, а в иные дни за заказанными с досады суфле или блинчиками с шоколадной глазурью. Затем, уже став женой Кароя, она с холодным недоумением прочитывала статьи журналиста в тех редких случаях, когда натыкалась на них в газетах, и никак не могла взять в толк, отчего серые, шаблонные выражения казались ей прежде столь талантливыми. Но и до сих пор ничто не причиняет ей таких мучений, как необходимость ждать. Именно поэтому нытье Амбруша и Кароя вызывает в ней презрение, подобно тому как тяжелобольной с невольным презрением смотрит на слабака, жалующегося на насморк.
— Отчего ты смотришь на меня так отчужденно? — спрашивает Лауру Амбруш и снова, как вчера, касается рукой ее спины.
Лаура вновь вся напрягается и долго потом чувствует это прикосновение.
— Отчужденно? С чего ты взял?
— Я не виноват, что наш друг опаздывает, — оправдывается Амбруш, признавая тем самым, что из всех троих именно для него особенно важно общество Гарри.
— Давайте не будем его ждать, встретимся прямо на выставке, — вносит здравое предложение Лаура. — Возможно, он пришел раньше и теперь уже осматривает выставку, а мы здесь понапрасну околачиваемся да меж собой грыземся.
— Нет, так поступать нельзя. Это слишком невежливо. — Оба единодушно отметают ее предложение.
— Заставлять нас по стольку ждать тоже не слишком-то вежливо, — бесстрастным тоном бросает Лаура.
— Но ведь ты же сама сказала, — вступает с ней в спор Карой, — что у Гарри совершенно иные представления об организации туристских путешествий, нежели у нас. Он наверняка даже не осознает всей невежливости своего поступка.
Амбруш по своей привычке складывает рот трубочкой, отчего губы его собираются множеством морщинок, Карой мурлычет что-то себе под нос.