Потерянный кров
Шрифт:
— Не дури! — Милда сердито вырвала руку.
— Я не дурю — я тебя люблю!
— И что же?
— Мы можем быть счастливы, Милдяле. Не надо думать о прошлом. Тогда я был сопляком, дурачком. Ты же знаешь, какая у меня мать… А теперь я свободный человек. Хочешь — хоть сегодня сыграем свадьбу.
— И что же? — равнодушно повторила она, но глаза ее ожили.
— Замолчи, малышка, хватит, лапочка. — Он обнял ее и поцелуем закрыл рот.
— Ах, пусти… отстань… не хочу… — отнекивалась Милда, неуверенно вырываясь из его объятий.
— Нет, нет! Никуда не пущу, никуда ты не пойдешь… Ты же моя, малышка, моя… — Словно ошалелый,
— Вчера какая-то Пуплесите приходила, — вспомнила Милда. — Из твоего Лауксодиса. Просила заступиться, чтоб ты выпустил ее отца.
Адомас накрылся с головой. Мягкая постель и жаркое тело рядом пьянили, как комната, сплошь заставленная цветами.
— Ты слышал, что я сказала? — Она откинула одеяло, обнажив его до пояса.
— Дура девка, — зевнул Адомас.
— Не такая уж она дура. Я спросила, почему она обращается ко мне, ведь я не комендант и не начальник полиции. Госпожа Берженене, говорит она, очень любезная барыня и красивая. А красивые женщины могут больше самых сильных мужчин.
— Хитрости у нее всегда хватало, — лениво ответил Адомас.
— Что грозит старику?
— Суд покажет. В других местах таких пташек кидали в яму без долгих разговоров, а мы суды разводим.
— Тебе ничего не стоит его выпустить. — Милда погладила Адомаса по щеке. — Сделал бы хоть одно доброе дело. У Пуплесиса много детей.
— А ты в курсе дела…
— …Совсем крошки. Ни эта девица, — не помню имени, странное какое-то, международное, — ни сама Пуплесене не любят своего старика. Он им нужен как рабочая скотина. Караете одного, а страдает вся семья.
— Я все это уже слышал, «госпожа Берженене очень любезная барыня». Неделю-другую назад они с мамашей приходили, наслушался.
Он умолчал, что два дня спустя Миграта снова побывала у него, на сей раз без матери; эта встреча оставила такой неприятный осадок, что не хотелось ни самому вспоминать, ни Милде рассказывать.
«Два года у ваших родителей батрачила, из одной деревни мы… Помоги, господин Адомас».
Она каким-то образом обманула хозяйку и проникла в комнату, хотя он и велел в свое отсутствие никого не пускать. Адомас сердито смотрел на ее рослую, пышную фигуру, туго обтянутую платьем из пестрого дешевого ситца в красный цветочек. Голые икры опалены солнцем, лицо румяное, обветренное, прямой, крупноватый нос облупился, под низким лбом кроткие, овечьи глаза.
«Зря сами ходите и других беспокоите», — сказал он, не скрывая своего раздражения.
Миграта положила руку на спинку стула и выставила ногу вперед, обнажая колено. Красавицей ее не назовешь, это она своим куцым умишком понимала, — но женское чутье (а может, и мать, отпуская из дому?) подсказало ей, что и на ее прелести может найтись любитель.
«Отец дурак, его никто не любит, — Миграта чертила носком туфли круги на полу, украдкой наблюдая за Адомасом, — мы все больше маму любим, чем старика. Из-за него одни напасти. Другие разжились, а он только ссориться с соседями умел. В том году завелся с поместьем из-за потравленного ячменя, судился, пока последние штаны с него не спустили, потом из-за зуба, что Катре… ваша маменька метлой выбила. Куда ни сунется наш родитель, все нам боком выходит. Хотел меня в комсомол
записать. Не послушалась, и слава богу. Надо все делать наоборот, не так, как он учит…»«Садись!» — крикнул Адомас.
Она послушно присела на стул. Он — напротив. Округлые бронзовые колени раздвинулись, подрагивают, словно возмущаясь, что приходится иметь дело с ситцем. Бедра беспокойно ерзают под красными цветочками. Сшила бы на лето шелковое, да не вышло: все жалованье придется матери отдать… «Ох-ох, господин Адомас…» Отвернулась, облокотилась на спинку стула. Плечи дергаются, платье задирается, обнажая розовые ляжки.
Адомас зажмурился. «Сколько ей тогда было лет? Семнадцать, что ли? Да. Она, кажется, лет на шесть меня моложе. Значит, осенью тридцать девятого, на молотьбе…»
…Она стояла на клади, а он — внизу, почти касаясь лбом пальцев ее босых ног. Кругом пыль, шум, звериный рев молотилки. И адский сквозняк. Ее платье трепетало, словно разорванный стяг на флагштоке, а он бесстыдно глядел, запрокинув голову, и смеялся, как дурак. Она тоже смотрела на него. Нахально, вызывающе, обещающе — как умеют только неопытные девчонки, не ведающие, что творят. Сейчас ему ясно, что он ошибался, — она-то ведала, что творит, — но тогда бес помутил рассудок. Он подскочил, как в детстве, срывая спелое яблоко, и схватил Миграту под колени. Она так и бухнулась к нему в объятия и сбила с ног. А мужики, услужливые в таких случаях, мигом забросали их охапками соломы, под которой начиналось то, что обычно завершалось в стогах, по пути домой с дожинок. Он держал ее в объятиях, жаркую, пахнущую полынью, и ждал сопротивления, но вместо этого вокруг шеи обвились ее жаркие, липкие руки. «Господин писарь, ох, господин писарь…» Этот ее шепот, вроде змеиного шипения, а пуще всего эти идиотские слова окончательно отрезвили его. Он выпустил Миграту и никогда больше не думал о ней, как о женщине. Когда они случайно сталкивались, ему сразу вспоминались потные, облипшие пухом одуванчиков икры, и его передергивало.
…Адомас открыл дверь в коридор, вернулся к Миграте и вместе со стулом повернул ее лицом к двери.
«Мне пора уходить, лапочка».
— Кто-то звонит, — прислушалась Милда.
— Ну и ладно. Мы спим.
— Ненавижу, когда за дверью стучится человек, а ты сидишь в комнате и притворяешься, что никого нет дома.
— Надо было этому человеку прийти в подходящее время. — Адомас куснул Милду в обнаженное плечо. — Скажем, после обеда или завтра.
— Не дури! Все равно тебя будут искать.
— Кто? Вы шутите, милостивая барышня! Мой вахмистр господин Бугянис был бы на седьмом небе, если б я вообще не являлся в полицию, — без меня они куда лучше управляются.
Снова задребезжал звонок. Долгий и настойчивый.
— Все-таки схожу посмотрю. Вдруг важное дело!
Пока Адомас спохватился, Милда перекатилась через него и, набросив халат, побежала к двери.
— Вот куница… — недовольно буркнул он.
Через минуту она вернулась.
— Приходила твоя хозяйка. Тебя в комендатуру вызывают.
— Слышал. Не баба — пожарная сирена. Всю улицу подняла на ноги.
— Вставай! — Милда стащила брюки Адомаса со спинки стула и набросила ему на голову.
— Куда ни спрячься, всюду найдут, — пожаловался он, выбираясь из кровати. Раньше, когда кто-нибудь намекал, что знает о его отношениях с Милдой, он чувствовал себя неловко, а сейчас вроде притерпелся.
— Я завтрак приготовлю.