Потерянный рай. Эмиграция: попытка автопортрета
Шрифт:
И идешь в воскресенье в парк, а там толпа хохочет до колик над шутками бродячего комика, и постояв недолго, думаешь: а покажи им простейшую фразу из Гоголя — "Хозяин под видом завтрака заказывал решительный обед" — ведь тоже не поймут. Что ж, утешение.
Оттого, наверное, и не войти нам полностью в американскую жизнь, что она представляется не вполне реальной — иллюзорной, наведенной. Ведь язык — не только наступательное и оборонительное оружие, он всегда был для нас инструментом разведки. По первой сказанной фразе мы могли практически безошибочно определить социальную принадлежность говорящего, его образовательный уровень, качество среды, склонности, интересы. Даже теоретически нельзя было себе представить человека, легко выговаривающего слово «Махабхарата» в дружбе с человеком, произносящим «систематицки».
Лакмусовые свойства английского нам недоступны — кажется, с этим мы уже примирились. Но страшнее, что ускользает и родной язык. Все-таки вторжение американских реалий в нашу жизнь происходит — в том числе, и языковых. И мы не хотим усложнять себе жизнь и легко подхватываем удобные и понятные всем словечки, и вот мы уже "пьем дринк" и "меняем трейн". Тот чудовищный воляпюк, на котором изъясняется большая часть эмиграции, страшен даже не сам по себе, а тем, что обезличивает, уравнивает, нивелирует. Наше главное оружие и достояние бездействует не только в общении с иностранцами, но и становится бесполезным в общении друг с другом. И сам не замечаешь, что сперва спасаешься вводными словами, вроде "как говорят здесь", потом смягчаешь впечатление: иронической усмешкой, и наконец, уверенно — без всяких экивоков и гримас — говоришь: "Возьмешь бас файв".
Наверное, — это удел всех волн эмиграции. Еще Аверченко издевался над русским парижанином: "Застегайчик и тарелошка с ухами". Еще Маяковский вполне современно изобразил наш макаронический язык:
Я вам, сэр, назначаю апойтман. Вы знаете, кажется, мой апартман? Тудой пройдете четыре блока, Потом сюдой дадите крен. А если стриткара набита, около Можете взять подземный трен.Чуть ли не единственный роман из жизни третьей эмиграции в Америке — лимоновский "Это я — Эдичка" — написан именно на таком говоре. Конечно, мы и сами можем кому угодно объяснить, почему автор избрал такой нарочитый прием и что он хотел этим сказать, но сомнение точит: а может, он просто не знает, как назвать "тишотку"?
А мы — мы знаем?
ПОТЕРЯННЫЙ РАЙ
В нашем веке власть принадлежит народу. В буквальном, переносном и каком угодно смысле. Для народа и ради него печатаются книги, снимаются фильмы, сочиняется музыка, рисуются картины. Тирания меньшинства отступила перед диктатурой большинства. Как бы ни называлась политическая доктрина — тоталитаризм, автократия, демократия — суть ее, глубинная культурная основа, определяется массовым вкусом. Тезис, который всегда был омерзителен поэтам — хорошо то, что хорошо продается — так или иначе торжествует в этом мире. В том числе и в поэзии. Эзотерические времена с их антидемократическими башнями из слоновой кости остаются достоянием романтических отшельников. Конформизм — даже в виде нонконформизма — становится уделом цивилизации. Конечно, все это — обратная сторона всеобщей грамотности, современных коммуникаций, политических свобод. (Фрески в церквах писали для невежественных крестьян, чтобы растолковать им Библию. Теперь у крестьян есть газеты). Наш век уже не мыслит себя без грандиозной аудитории, массового рынка, коллективного вкуса. Тираж определяет судьбу искусства, культуры, идеологии.
Россия, которая обошлась без демократии и конкуренции, выработала несколько другую, оригинальную структуру. В то время как ничем не стесненная мысль Запада изобретала вестерны, комиксы и телевизор, Россия разрабатывала собственную модель культуры. Существование централизованного, планомерного и жестокого давления привело к идее катакомбного образа жизни. Тоталитарное общество порождало сопротивление на всех уровнях. Плодами этого сопротивления стали самиздат
и пьянство, диссидентство и безделье, любовь к чтению и ненависть к красивым словам. Короче, все, что мы пытались описать в этой книге.Мир, из которого мы пришли, был странным, Половина его населения умудрялась напиваться восемь раз в неделю, в глаза не видала унитаза и не представляет себе общения без матерной лексики.
Но этот же мир воспитал в нас презрение к комфорту, тягу к идеализму, благоговение перед культурой и бытовой нонконформизм. Достоинства и недостатки подпольного существования соединились в нас в самой капризной пропорции. И как бы ни ошарашивал нормального человека опыт нашего сумасшедшего российского бытия, нам он кажется ценным и уникальным.
Культурный курьез российской жизни — явление историческое. Тот феномен, о котором пишем мы, родился в яркую и противоречивую эпоху советского либерализма. В тот короткий период, когда власть столкнулась с разнообразными — забавными и драматическими — формами народного протеста. Дух времени, позволивший протесту воплотиться наиболее глубоко и полно, по сути исчерпал его потенцию. Как только верхи не захотели терпеть, низы перестали хотеть.
В постлиберальный период в России все больше стирается грань между властью и народом. Стремление к материальному благополучию и незатейливый патриотизм стали стержнем, объединяющим советское общество. Для тех, кто не нашел места в этой компромиссном системе, оставалась эмиграция. Чем меньше становилась разница между катакомбной идеологией и ее правительственным суррогатом, чем меньше смысла оставалось в российском действительности.
Во всяком случае, так нам кажется сейчас, когда Россия стала полумифическим царством, вести откуда доходят медленно и неверно. Иногда мы смотрим советское кино, иногда читаем советские газеты, иногда получаем письма. И странное чувство неузнавания охватывает нас. Как будто бы переменился слегка наш язык, словно кто-то загримировал знакомые лица, будто мы и не жили в этой странной и глуповатой стране.
Наверное естественно, что мы перестаем понимать, как действуют пружины тамошней жизни, забываем смысл тогдашнего этикета. Знаковая система, которая определяла для нас понятие «дома», разрушается невозвратно. Стоит закурить советскую сигарету или почистить зубы пастой «Зорька», как туман окутывает прошлое.
И все это отнюдь не означает, что нынешняя действительность явлена нам в четких образах и контурах, что мы смотрим на окружающий нас мир глазами, промытыми кристальной атлантической волной. Та Америка, которой нас с добрым прищуром учил Хемингуэй, может, где-то и есть, но нам она не досталась. Как и Америка Фолкнера, Америка Мерилин Монро, Америка Джона Кеннеди… Скорее уж, сразу по приезде, мы столкнулись с Америкой Теодора Драйзера — в тех гостиницах, где жили поначалу: мутные канделябры (еще из-под газовых рожков), заспанный портье с диким взглядом, безумная роскошь медных табличек.
Сам перечень этих имен свидетельствует о неистинности нашей Америки. Мы постоянно ищем похожесть, соответствие известным образцам, и образ земли обетованной складывается, как облик идеального жениха: "Если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича, да взять сколько-нибудь развязности, какая у Балтазар Балтазарыча…"
Россия — при всем ее безобразном многообразии — все же вызывает у нас некие цельные ассоциации, дает возможность обобщения, которая зиждится на неразрывной долголетней связи — то, что называется плоть от плоти. Америка же — калейдоскоп, который мы вертим дурацкими руками, каждый раз приходя в ужас и в восторг от получившейся картинки.
Дискретная картина мира — интересна и даже плодотворна для наблюдателя, ибо позволяет видеть с наибольшей ясностью одну из сторон в каждый данный момент. Но жить — просто жить, ходить на работу, растить детей, покупать продукты — с таким видением так же нелепо, как пытаться искать внешнее сходство с оригиналом на кубистических портретах Пикассо. Мы — невольные кубисты — все складываем свои кубики впечатлений, и, конечно же, рано или поздно и у нас получится в результате тотальное восприятие Америки. И тогда мы станем такими же сильными и беззаботными, как наш сосед-янки (который, положа руку на сердце, гораздо хуже: глупее, необразованнее и даже не очень-то богаче). Конечно, при условии, что мы всего этого хотим.