Потерянный взвод
Шрифт:
Надеваю каску, ползу первым. Здесь, в Афгане, неписаное правило: самое опасное офицер берет на себя. И я ползу вперед, проклиная тот день, когда решил стать сапером… Наконец замечаю, откуда стреляли. Это двуглавая гора, торчит, как корень зуба. Кажется, там что-то блеснуло. Только подумал, как над головой, где-то сверху рвануло, посыпались камни, щебень. На склоне нашей горы то ли дым, то ли пыль. Из «безоткатки» пальнули. Эта догадка еще не успевает окончательно испортить мне настроение, как новый взрыв, совсем рядом, оглушает, обдает грохотом. Кажется, на мгновение отключаюсь, в ушах звон, ничего не слышу, в глазах красные круги, не продохнуть. Ощупывая себя, пальцами натыкаюсь на что-то горячее и липкое на спине. Боли нет, только тупое чувство страха. Это не кровь… Рядом стонет
Я вскакиваю, шатаясь, бросаюсь к Калите, толкаю его на землю, приседаю, взваливаю на спину Усманова…
Потом мне рассказывали, как я бежал от бэтээра к бэтээру, пригибался и как меня еле остановили уже где-то в середине колонны, забрали Усманова и сунули флягу с водой. Я не помнил, стреляли ли по нас тогда или нет. Горелый потом уважительно сказал:
– Ты очухался быстрее, чем я. Но бежал ты, извини, как старая полковая кляча, припадая сразу на обе ноги.
Я не обиделся.
Бэмээрка была на ходу, только из разбитого бочонка стекали последние капли масла. Как из расквашенного носа. Хуже было с Усмановым. Осколком ему разорвало живот. И теперь он находился где-то в середине колонны на попечении наших медсестер. За Усмановым должны прислать «вертушки».
Комбат собрал вече. Он снял шапку с козырьком, обнажил серый ежик, вытер наморщенный лоб. Собрались все: начштаба Кизилов, афганский комбат – седой старик с крючковатым носом, ни слова не знавший по-русски, капитан из царандоя [8] Гулям, веселый малый, которого Горелый почему-то называл пижоном.
Мне всегда жаль людей, облеченных властью. Жаль по-человечески, и особенно когда им приходится принимать решение в какой-то дрянной и мерзкой ситуации, наподобие сегодняшней. Что делать, если надо одновременно выполнить приказ и людей сберечь? Как поступить, когда одно исключает другое? Попрешься на пятачок – сожгут колонну, всех перебьют. И назад не имеешь права возвратиться… Есть командиры, которые не хотят брать на себя ответственность, ждут, что решит начальство. А начальство далеко, да ему и не под силу оценить обстановку. А на очередном звене опять встает вопрос: позвонить еще выше? Так можно дойти и до министра.
8
Царандой – афганская полиция.
Мы сидим в радийке, окошки и дверь открыты, но все равно мы изнемогаем от духоты. Тем не менее все как один курят.
– В общем, ситуация такая. Командир полка мне сказал: «Смотри там по обстановке, мы сделаем все, поможем, но чтобы колонна была в кишлаке к исходу вторых суток». Вот так… «Полочка» заминирована. Саперы поковырялись и больше туда не хотят, – говорит комбат и смолкает.
– Саперы сделают все, если вы прикроете их, – не выдерживает Горелый. – А вы оставили нас одних под огнем. В результате один человек ранен.
– Бронетранспортеры, как вам известно, капитан, не могут выйти на пятачок, потому что вы не сняли мины.
– Мыло – мочало, начинай сначала, – раздраженно бросает Горелый.
– Ладно, – устало говорит комбат. – Времени нет… Какие есть соображения?
Горелый гневно молчит. Гулям вполголоса переводит афганскому комбату все, о чем говорит его советский коллега. Тот кивает головой, долго что-то уточняет и тоже умолкает.
– Надо идти в горы. Пусть пехота бьет душман, – предлагает Гулям.
– Нет, в бой ввязываться не будем, – решительно отметает Сычев.
– Есть такой вариант, – подает голос начштаба. Он держит в руках карту района. – Запрашиваем разрешение двинуться по другой дороге.
Он ведет пальцем по карте, разворачивает ее на сгибе. Все молча смотрят на его палец. Дорога эта известна: высокогорье, крутые перевалы, камнепады, пропасти. Ничем не лучше этой.
– Правда, крюк будет километров в сто, – говорит Кизилов и сворачивает
карту.– Знаю, – мрачно отзывается комбат. Я смотрю на его усталое лицо – лицо человека, обреченного на ответственные решения.
– Но выхода другого у нас нет…
Солнце провалилось за горы и догорает где-то внизу, может, в долине, а может, у далекой реки, где тихо журчит вода. Красные отблески недолго будут беспокоить взор, потускнеют, будто стертые ночью. Страшно быстро наваливается ночь, а вместе с ней – тревожные предчувствия чего-то необъяснимого, гнетущего. Я знаю, что это – страх смерти. Даже у самого бесстрашного он видоизменяется и может принимать самые различные формы. Я, например, безудержно зеваю. А Горелый – он щелкает пальцами. Сначала слегка вытаскивает их из суставов, а потом сгибает. Раздается влажный щелчок, будто раздавили ягоду крыжовника.
Прибежала запыхавшаяся Вика. Глаза – полные слез, сквозь рыдания: «Умер Усманов!»
Он отошел, так и не дождавшись вертолетов. Перед смертью он что-то говорил на родном языке. И Вика, всхлипывая, причитала, корила себя, что не смогла понять, чего хотел Усманов.
Но разве предсмертные слова человека – самые главные в его жизни? Разве они – всегда откровение?
Горелый молча садится на камень, бессильно опускает руки, смотрит куда-то перед собой. Он думает о том же, о чем и я: смерть солдата на нашей совести. Как бы то ни было. Потом он будет мучительно долго сочинять письмо родителям. Когда кто-нибудь погибает, пишет только он. И никому другому это дело не поручает. Может, таким образом он пытается отчасти искупить свою вину.
Рядом с ним стоит рядовой Овчаров. Он что-то хотел спросить или сказать, но теперь застыл, и в глазах его ужас.
– Принеси-ка чего-нибудь пожрать, – тихо просит его Горелый. – И сам поешь.
Овчаров безмолвно уходит, через минуту-другую приносит консервы, а я вспоминаю, как он впервые появился в роте. Началось с того, что прислали нам воина: то ли Манукян, то ли Симанян… Сказали: отличный парень. Горелый взглянул на него и зубами скрипнул: все ясно, безнадежный трус. Недаром от него отделались. Вызывает его к себе, фамилию спросил, год рождения, вес, рост, записал все и в мою сторону небрежно: «Видишь, снова высокого бойца прислали. Проблема… Опять нужно доставать нестандартный гроб!» Побелел парень, чуть в обморок не хлопнулся. А как оклемался, в тот же день обо всем этом начальнику политотдела настучал. Тот – в ярость: как мог такое ляпнуть! Короче, перевели того засранца в хозвзвод. А вечером появляется в роте худенький солдатик в замызганном хэбэ. «Возьмите, товарищ капитан, не могу уже у котлов стоять!» Хмыкнул Горелый, мол, не боишься? Ладно, говорит, попробуем взять на замену тому субчику. Так и остался у нас Овчаров. Теперь саперное дело постигает. Кто знает, может, уже пожалел, что к нам напросился.
… Неожиданно появляется комбат.
– Горелый! Выдвигаемся через десять минут. Как совсем стемнеет, начнешь потихоньку отставать, потом разворачиваешься и снова на пятачок. Надо разминировать. Ясно? По круговой дороге мы просто не успеем. Я выходил на связь с ЦБУ [9] , командир говорит, что кишлак собираются штурмовать, духи силы подтягивают. В общем, я ему свой план изложил, он дал добро. Понял? А через час я разворачиваю колонну – и обратно. На все тебе два часа. Успеешь?
9
ЦБУ – центр боевого управления.
– Афганцы знают?
– Нет.
– Правильно.
– С тобой пойдут бэтээры. Взводный задачу знает. Если засекут духи – сообщи и чеши обратно.
Он постоял, подумал, кашлянул.
– Усманов твой умер. Не дождался…
– Знаю.
Сычев сунул всем поочередно руку и пошел к колонне.
Возле нашей любимой бэмээрки стоял Гулям. Он ковырялся с любимой радиостанцией – небольшой коробочкой песчаного цвета, которую постоянно носил на ремешке. Это была японская радиостанция, как рассказывал Гулям, захваченная у духов. Удобная, легкая, как игрушка, и дальность связи приличная.