Потерявшая имя
Шрифт:
— Так ты видел казнь? — вмешался Евгений.
— Все видал! И как вывели его, и как градоначальник сказал речь. — Вилимка сделал паузу, сглотнул и нервно продолжил: — Опосля того видал, как офицер ударил его саблей по голове, и у него потекла кровь вот отсюда. — Он поднес палец к уху и замолчал.
— Ну а потом? — пытал его Бенкендорф.
— Люди к нему стеснились, все ближе и ближе, — медленно, растягивая слова, словно что-то мешало ему говорить, продолжил мальчик. — Пьяные все. Орали, ругались. И тогда Ростопчин сказал, что отдает его на суд людской, а сам убёг, и офицеры разбежались, кто куда…
Вилимка тяжело дышал от волнения, видно было, что страшные воспоминания того дня даются ему не даром.
— Ты можешь припомнить точно, какими словами губернатор призывал толпу на расправу с Верещагиным? — спросил Бенкендорф.
— Может, вспомню…
— Ну а грамоте ты обучен? — с трепетом поинтересовался генерал.
— Письму
Принесли бумагу и чернила, и мальчуган, потея под пристальным наблюдением господ, принялся выводить свои каракули. Бенкендорф внезапно обратился к графу:
— Как все-таки тесен мир! Дочь этих самых Мещерских, ваших соседей, я недавно встретил в доме у губернатора. Девушка была в отчаянии, ее все считали умершей, а дядя, получивший наследство ее родителей, по сути, выгнал племянницу на улицу. — Александр следил за небыстрой рукой Вилимки и не видел, с каким жадным интересом его слушает граф. — Я посоветовал ей поехать в Павловск, искать заступничества у матери-императрицы…
Мальчик тем временем писал: «Я — Вильгельм Сапрыкин, 1802 года рождения, дворовый человек графа Шувалова, показываю против генерал-губернатора Московского, графа Ростопчина»…
Вечером того же дня граф Федор Васильевич ожидал гостей. Он затеял званый ужин не ради веселья, а для того лишь, чтобы воочию убедиться, кто с ним, а кто против него. Соратников оказалось не так уж много, да и в большинстве своем это были записные лизоблюды, вроде старика Мазаева. Тот явился одним из первых в своем невозможном потрепанном парике. Абрам Петрович немедленно засвидетельствовал почтение дражайшей супруге губернатора, обслюнявив ей ручку.
— Мы с вашим муженьком вместе служили великой царице нашей, — напомнил этот обломок славных екатерининских времен, — только Федор Васильевич потом за облака взлетел, а я, как видите-с… Низенько порхаю! — помахал он руками, подражая воробью.
Графиня брезгливо посмотрела на него в лорнетку и вдруг, приглядевшись, изумленно воскликнула:
— Что это у вас на груди? Святой Георгий? Да разве ж вы воевали?
— Ах, матушка-сударыня, — заверещал Абрам Петрович и вновь замахал руками, — вот смех-то! Это дурак мой домашний, шут Николашка, мишурный орден смастерил и нацепил мне на грудь, а я забыл снять!
— Снимите же, ради бога! Не срамитесь и не срамите мой дом! — процедила сквозь зубы Екатерина Петровна и ретировалась к другим гостям.
Ростопчин с грустной улыбкой взирал на сомнительное общество, вползающее к нему в дом. Все эти людишки надеются, что он какое-то время еще продержится в губернаторском кресле и они смогут полакомиться хотя бы крохами от недоеденного пирога. Он прекрасно понимал, что никто из них даже не посмотрит в его сторону, когда император даст ему отставку. Есть только два человека, на которых можно было во всем положиться. Они никогда не предадут и останутся верными друзьями до конца дней. Это бывший посол в Англии граф Семен Воронцов и знаменитый писатель Николай Карамзин. Их знает и уважает вся Россия, и оттого на сердце у Федора Васильевича становится тепло и уютно. Он может спокойно улыбаться темным людишкам, чьи уста запачканы сплетнями и злословием. Это все так, издержки власти, превратности судьбы… В бюро у него хранятся письма настоящих людей, чьи имена впишутся в историю наравне с его именем. И пускай они сегодня далеко, он все время чувствует их незримое присутствие. Впрочем, есть еще один человек, на которого он может всегда рассчитывать. Это поэт и журналист Сергей Глинка, издатель «Русского вестника». В последние дни перед приходом французов Глинка не отходил от него ни на шаг. Наивный и добродушный, он разъезжал по городу в экипаже и, стоя на дрожках, кричал простолюдинам, грабящим винные погреба: «Бросьте французские вина и пейте народную сивуху! Она лучше поможет вам!» В последнюю ночь он тоже был рядом и видел Ростопчина в его самые страшные минуты. Граф от отчаянья и безысходности грыз себе руки, метался из комнаты в комнату, не в силах поверить, что все кончено, Москва будет без боя отдана французу. Именно в этой самой приемной зале Глинка поймал его за обшлага фрака и с силой усадил в кресла. По лицу графа струился пот, глаза готовы были вылезти из орбит, его лихорадило. «Надо успокоиться, — проговорил Глинка, поправляя съехавшие на нос очки, — мне тоже страшно. Держите себя в руках!» — «Какого черта, Серж! — прохрипел Ростопчин, а после сделал страшное признание: — Я передал Старику, что намерен сжечь все дотла! Чтобы они, аки волки голодные, бродили по пепелищу! — Граф перевел дыхание и упавшим голосом продолжил: — А он мне в ответ: „Только продовольственные склады да важные объекты…“ Ненавижу полумеры! Слюнтяй! Развалина!» Он еще долго в ту ночь честил Кутузова, прибегая и к более крепким выражениям. А когда Глинка спросил его:
«Что вы намерены делать с Верещагиным?», принял торжественную позу и воскликнул, подняв палец к потолку: «Вот, мой дорогой Сережа, это главный вопрос всей теперешней кампании! От него во многом будет зависеть исход войны!» Глинке на какое-то мгновение показалось, что он имеет дело с безумцем. Между тем граф продолжал: «Только не подумай, что я мню себя Понтием Пилатом. И Верещагин не Христос, а всего лишь мелкий предатель и масон. Я намерен отдать его на расправу мужичью, как в Риме отдавали христиан на растерзание диким зверям!» — «Вы не сделаете этого! — закричал поэт. — Вы сами христианин!» — «Да пойми же ты, наконец, — убеждал его Ростопчин, — армия наша бессильна. Во главе ее стоит немощный старик, которому не по плечу сия ноша! Поэтому вся надежда сейчас на русского мужика, дикого, озверевшего, страшного в своей ненависти. И посему завтра я отдам на расправу толпе предателя, вопреки решению Сената, ибо спасение для России вижу только в озверевшем мужике, вкусившем вражьей крови! Крови! Вспомни, на что притравливают, злят перед охотой собак! На кровь, не на овсяный кисель!» Глинка подумал в ту минуту, что граф мнит себя если не Понтием Пилатом, то уж по крайней мере императором Нероном, с той лишь разницей, что писать поэмы о горящей Москве пока не собирается.Однако по прошествии времени поэт убедился в том, что слова Ростопчина не были такими уж безумными. Армия под командованием Старика так и не выиграла ни одного мало-мальски серьезного сражения, а роковую роль в победе над Наполеоном сыграл именно пожар Москвы, озверевший народ, взявшийся за вилы и топоры, да суровая зима. Глинка, наперекор мнению москвичей, не страшась за собственную репутацию, во всеуслышание заявлял, что Россия много обязана Ростопчину своим спасением. И конечно же он принял приглашение губернатора, приехал и был им сердечно расцелован в обе щеки.
— Что нового пишешь? — первым делом поинтересовался граф.
— Да вот хочу в «Русском вестнике» напечатать рассказы наших героев о войне, — поделился Глинка, — только герои-то все либо в Пруссии, либо в сырой земле, вечная им память…
— А мне тут, знаешь, на днях Петр Иваныч во сне явился. Весь в орденах, бравый такой, веселый! — ни с того ни с сего вставил губернатор и вытер набежавшую слезу. Он не мог без волнения вспоминать о Багратионе. — Звал меня ехать с ним в Париж, к жене его. Вот ведь как бывает, дорогой мой Сережа, человек не жалеет живота своего за Отчизну, а жена в Париже содержит салон!
— Так ведь она полячка, — напомнил поэт.
— Ну что за гибкий народец, ей-богу! — хотел было оседлать любимого конька Ростопчин, но в это самое время в залу вошли князь Белозерский с сыном. Мальчик с трепетом сжимал в руке бонбоньерку, перевязанную синим атласным бантом, в тон его голубому фраку. Костюм Борисушки был сшит самым модным портным из самых дорогих материалов, какие не всякий щеголь мог себе позволить. Ребенок стал похож на роскошную куклу из витрины модного магазина. На его фрак пошло атласистое сукно небесно-голубого цвета, панталончики, длинные, на взрослый манер, ловко облегали его стройные ножки, на кружевном богатом жабо сверкали бриллиантовые пуговицы величиной с лесной орех, жесткий парчовый галстук высоко подпирал нежный детский подбородок, заставляя мальчика по-птичьи крутить головой. «Мой сын должен быть безукоризненно одет для выхода в свет, по последней парижской моде», — наказывал Илья Романович портному-французу, и тот с пониманием кивал, снимая мерку с маленького аристократа.
Губернатор представил Белозерскому Глинку, и князь не без ехидства заметил:
— Ваш «Русский вестник», не в пример многим, журнал весьма оригинальный. Только вот не слишком ли он поэтический? Трудно его читать!
Глинка очень остро чувствовал и переживал уколы в свой адрес, по-детски терялся в такие минуты, но Ростопчин, который, напротив, при любых обстоятельствах находил нужное словечко, за что и был в свое время обласкан Суворовым, поспешил к нему на помощь.
— Читать вообще трудно и вредно, друг мой, — сочувственно сказал он Белозерскому, беря его под локоток и ведя в сторону, — особливо для глаз. А уж поэзия портит не только зрение, но и слух! И, говорят, обоняние отбивает начисто! Вот оттого-то, Сереженька, ты и ходишь теперь в очках, — обернулся он к Глинке, незаметно ему подмигнув, — и слышишь порой неважно, и табачку нюхать не желаешь! А прочтут ли еще твои стишки, это бабушка надвое ворожила…
Борисушка, мысли которого были заняты исключительно красавицей Лизой, только краем уха слушал разговоры взрослых. Однако, когда губернатор заговорил о поэзии, он невольно прислушался и, считая себя поэтом, поневоле испугался грозящей ему глухоты и слепоты.
— Это все что, а вот иной раз так в боку стрельнет! — поддержал балагурство Ростопчина Глинка, кладя руку на печень, и, обратившись к князю, заключил: — Вы правы. Пожалуй, поэзию надо подсократить, а то и вовсе выкинуть из журнала!