Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Идиот просыпается в уютной луже теплой свежеизлитой мочи. Он лежит на своей койке, неподвижно уставившись в потолок. Он не знает, кто он, где был, как его тело попало туда, где оно сейчас, не знает даже, что лежит на верхней койке в дальнем углу переполненного тюремного барака. Мягкое серое мясо его мозга выжимается о внутренние стенки его черепа. Дыра, ведущая в горло, заткнута, но глаза широко раскрыты. Зрачки растянуты по их поверхности так, что не видно белка, — только две идеально круглые черные дыры в толстой мертвой коже свиноподобного лица. В эти черные дыры вливается прохладный темный воздух. Он созревает у Идиота в животе и обтягивает внутренности, не давая им чувствовать, затем выдавливается обратно сквозь поры в коже, погружая его в черную жижу. Он плывет в холодной каше, без чувств, спеленатый защитной оболочкой липкого черного моря, в ожидании стимула. Его пальцы перебирают ворсистую ткань серого одеяла, сжимая ее в кулаке. Этот материал абсолютно сух, он не производит ни крови, ни тепла, ни дрожи…

… Его первое воспоминание — о том, как он что-то душит. Его мясистые руки — пара независимых злобных животных, безжалостно уничтожающих жизнь сопротивляющейся жертвы (и его рукам нравится

сопротивление). Затем — ощущение густой, горячей, зернистой жидкости, что выдавливается сквозь пальцы, будто он восторженно ныряет, вытягивая загребающие руки, в бассейн свернувшейся крови. Потом — звук захлебывающегося горла, словно вопль течки, выкашливаемый из просвечивающей гортани какого-то невидимого чудовища, раздвигающего ноги в сочащейся пещере глубоко под землей. После этого — его член зажат между упругих губ: «Маленькая Рыбка- Свинка, — думает он, — моя Маленькая Рыбка-Свинка…» А затем он возвращается, потея в своей постели, вдыхая черный ил… Он слышит свое дыхание в черноте — медленное, истошное, механическое, будто он плавает где-то высоко над своим телом, прислушиваясь к себе, дрейфующему в плеске волн черной простокваши, ища пищу, просеивая воздух в поисках света…

Матовое шоколадное зарево сочится сквозь ноздреватую заднюю стенку черепа Идиота, медленно заражая его мозг все более ясными омутами цвета. Краски смешиваются, затем сгущаются в осязаемые образы, которые он душит одной

рукой, а другой раздрачивает себе член. Какой-то мудак тычет его в шею сверкающим кухонным ножом, снова и снова, долбя опухоль, выросшую на месте щитовидки. Засранец вырезает ее и подносит к лицу Идиота — вздувшуюся и капающую огромную лиловую виноградину; ее соки и студень мякоти выдавливаются сквозь жухлую кожурку тысячей свежих ядрышек чувства — так мучнистые потаенные замыслы Идиота являются солнцу. Он стоит, обнаженный, а кровь хлещет из разреза у него на шее и собирается у ног. В ярости он бросается на парня. Тот легко сшибает его наземь. Парень — коп, он защелкивает наручники у Идиота на запястьях, затем пристегивает его к дверце машины. Идиот чует вонь дешевого одеколона от шеи копа, она мешается со свежим легавым потом, будто бифштекс с кровью вываляли в давленых розах… Ебивец, Ебивец, я расквашу его ебаную ряшку в гамбургер. На моем ноже кровь, Уёбок. Срань на хуе моем, Уёбок. Срань на хуе. Будь паинькой, чувак, слижи говно с хуя моего, Рыбосвин. Разделаю тебя, малютка. Намажься липкой красной помадкой, Малютка. Чмок чмок чмок в кончик сладенького беленького хуя моего. Дорогуша. Люблю тебя, л юбл ю тебя, л юбл ю тебя…

Словно плотная черная глина, что спазмами проталкивается сквозь пульсирующую рану в океанском дне, звук жует и сосет и свертывается в самого себя, все ближе и ближе, густо бурлящими волнами, что перекатываются по бессветной дали барака и нежно лижут полубессознательное лицо Идиота посулами насильственного полового вторжения, крови и спермы. Как вдруг звук уже у него в самом ухе, вплотную, обмахивает кожистый лопушок своими губами, всасывает загустелую слюну в зазоры зубов. Но вот, и в этом он уверен точно так же, вот этот звук доносится уже с другого конца барака, может, даже откуда-то на том же этаже, знакомый звук, словно жидкость переливается в его застоявшихся легких, или кровь шелестит по фиброзным коридорам артерий и вен. Он открывает рот, растягивая багровые губы, охватывая ими жесткую форму звука, и тот проникает в него, согревает прямую кишку и царапает его нервы на внешних пределах кожи бритвами. Это звук страданья, беспомощного и бессмысленного страданья, и звук этот наполняет Идиота Любовью.

Вот разум его приподымается над нагой раковиной тела на койке, плывет по бараку и видит, что все остальные койки пусты. Одеяла и простыни разметаны по проходу между рядами коек и уводят в дальний угол, точно одежды, оставленные религиозной процессией. Пригашенное голубоватое свечение телевизора выхватывает силуэты сбившихся в кучу заключенных. Они сгрудились вокруг источника звука. Идиот парит, приближаясь к ним, немо, затем зависает в воздухе над сценой:

Он стоит на четвереньках — обрюзгший мужчина средних лет, — и у него ошеломленные, слишком яркие коровьи глаза. Мешок его пуза покачивается под ним. Он похож на боксера в нокауте, вот разве что обнажен, вместо одного глаза — красная дыра, а другой болтается на тоненькой ниточке зрительных нервов. Глаз примостился у него на скуле, расширившись и шаря вокруг в такт гиперреальной графике МТВ, что льется с телеэкрана. Мужчину сзади ебет женственный мальчик лет двадцати, без рубашки, едва поддерживает штаны, спустившиеся на колени. Весь торс и лицо его, как драгоценностями, расшиты огрубелыми шрамами угрей, меняющими цвет на его полупрозрачной голубоватой коже созвучно метаниям телевизионного света. Глаза мальчика вылезают и трепещут, точно у куклы чревовещателя, стоит ему конвульсивно выдернуть свой гнутый пенис из истерзанного ануса мужчины под пыткой и вогнать его обратно. При каждом толчке в груди жертвы раздается приглушенная барабанная дробь, подстрекающая остальных заключенных. Он стонет от боли, но в рот ему всунут уже пятнадцатый анонимный хуй за сегодняшний вечер, и все в ответ шипят, заходясь в маниакальном хохоте, орошая поверженного просителя и нападающих на него радужной моросью поблескивающей слюны. Время от времени из круга выпрастывается нога в сапоге и пинает его — несильно, только так, чтобы исторгнуть из отупевшего тулова жертвы звучную музыкальную ноту. Звук этот органично сливается с чувственным ритмом, который в барак вкачивает телевизор. За полированным стеклом, в калейдоскопе компьютерных красок, призматического света и сверкающего пластика стоит рубиновоустая медиа-звезда, богиня-импресарио, и с придыханием поет заключенным серенаду, щедро подпитывая их возбуждение, пока они заняты делом…

Идиот парит в темноте над толпой, над самой аурой разноцветного света, пытаясь вспомнить, как сочетаются его разум и тело. Но мужчина давится — его в рот ебет зэк с густым рыже-серебряным волосяным покровом обезьяны и крысиной мордочкой — и этот давленый звук сбивает Идиота с толку. Он прозвучал тайным языком, реченным лишь для него одного, но он его не вполне понимает. От него со сценой внизу

путаются его воспоминания: как ушиб, отражающий форму кулака на бледной детской спине, когда кровь приливает и заполняет собой крохотные поры тысячами малиновых бусинок в океане нежной кожи: и вот то же самое увечье теперь сияет на вздымающейся спине измученного человека. Сладкий скользкий язык, который он, прикусив, жевал, теперь вырван из его же рта. Изящный пальчик — точно хрупкие косточки у него внутри из стекла, на вкус — как арахисовое масло и огородная почва, — лежит, ненужный, на почерневшем цементе под его туловищем, словно выброшенный ломтик экзотического плода… Его голубые глазки настолько сухи и выцвели, что Идиот мог бы высосать из радужки все остатки горьких красок. Натужное астматическое дыхание. Воздух, проходящий по трахее, перемешан со спермой и слюной, и теперь он сдавливает грудь падшего мужчины. Жалкий тик сердца — как оно ощущается в чаше ладоней, когда он его целует. Слабо-слабо, сливается с ритмом музыки с экрана… мир красоты и волшебства и телевидения и чуда вращается в мозгу Идиота, а он смотрит на тело под собой, когда остальные, наконец, устают его насиловать и начинают отрезать ему пальцы. Он ощущает каждый сломанный сустав, отторгаемый от тела без всякой боли, словно раскисшие кусочки какого-то мучнистого овоща, не имеющие с ним ничего общего. А звук тем временем неистовствует у него в голове, океан кипящей крови, перехлестывает через внешний край огромного кратера, пузырясь и шипя лавой…

И вот звук ошеломляет его, и Идиот полностью возвращается в свое изуродованное тело. Он чувствует, как один за другим отхваченные пальцы суют ему в рыхлую рану прямой кишки. Его единственный глаз видит тьму, что окружает пятно света и насилия, смыкается, сокращается, как мембрана, она готова поглотить собой арену его убийства, стерев всех из виду. Он чувствует, как тупо пилят его хуй и яйца, затем выдирают их из тела, точно гениталии его — живой паразит, изгоняемый из хозяина. Затем чувствует, как то же самое существо пихают ему в рот. Чувствует, как ком слизи и мяса запирает ему горло. Затем чувствует, что пытается вдохнуть, задыхается. Чувствует, как в слои жира и жил тычутся ножи и бритвы, осколки стекла, как они вспарывают эти слои. Неистовым глазом своим видит ослепительно прекрасную женщину на экране. Видит, как она наблюдает за ним изнутри сияющего мерцанья, ее блестящие губы разомкнуты, она яростно командует убийцами и науськивает их, словно разъяренная демоница. Ее голос теперь пышет убийством, и заключенные, улюлюкая и рыча в бреду, набрасываются на его плоть, будто где-то в ее тайниках кроется сочная сияющая фигура звезды… Тело Идиота корячится в экстазе, а они кромсают его…

И вот Идиот припоминает источник звука, разбудившего его на койке: так звучал его собственный голос на выдохе, высвободившийся внезапным потоком воздуха, когда вскрылись его легкие, — оргазм выброса сернистой любви, что звучно слился с убаюкивающими искусственными слоями ее телевизионного голоса, объединивший всех заключенных в едином порыве беззаветного освобождения во всеобъемлющем чреве музыки и света…

Май 1996

Моё рожденье

Я родился со вкусом материнской крови на губах. Тот яд, что тело матери выработало за беременность, естественно вскормил мое крохотное естество. Я разделял ее чувства. Ее тело постепенно мутировало в явление самых жутких ее страхов, ненавистей и самых извращенных потребностей — тех нужд, что неизбежно обложили точеные контуры ее безупречного тела медиа-звезды шматами жира и сала, так что мое тело, паразитическая опухоль, как бы охватившая кулаком ее душу, росло в прямой зависимости от наступающей злокачественности ее заболевания — в безопасности кормясь среди нежных складок гниющей материнской сердцевины.

Заключенный в мягкую черепную кость, мой мозг раздувался накаленной сферой, испускавшей сквозь мои веки тусклый янтарный свет, что являл предо мной мои цепкие лапы, подвешенные в густой амниотической жидкости. Я исследовал тьму своего пурпурного мира, лаская чувствительные волокнистые стенки материнского чрева усиками и безволосым хвостом. Под толщей вод я слышал сочные многослойные интонации ее голоса, что пел мне серенады, одурял меня, заражая мою кровь ее индивидуальностью. Стук моего сердца вторил ритму ее песен и отдавался эхом от надежных стен ее чрева. Мое тело идеально укладывалось в тело матери, а плоть моя органично замещала в своем выражении ту раковую опухоль, что таилась в смысле ее колыбельной.

Продираясь на свободу из черноты ее нутра, бритвами своих зубов и когтей я выпустил поток красного моря. Сладкий вкус кислорода смешался у меня во рту с липкими розовыми мармеладинами, что на вкус были как сигареты, и коньяк, и кокаин, и соленая сперма темноглазых мускулистых юношей, которыми моя мать продолжала кормиться до самого дня моего рождения, питая метастазы своей алчности, ненависти к себе и меня.

Когда обтянутые латексом руки повитух потянулись к моей голове, чтобы выволочь меня на волю, я щелкнул зубами и умудрился прокусить резину и впиться в мякоть большого пальца. Меня выпустили из рук, и, пытаясь уползти обратно в материнскую нору, я испустил свой первый вопль — пронзительную сирену чистой животной ненависти и отрицанья. Затем — холодные и грубые акушерские щипцы, стиснувшие мне череп, и вот меня извлекли на жгучий бело-голубой свет съемочной площадки. Мощные прожекторы, хромированные отражатели, видео- и кинокамеры окружали нас. Моя мать театрально распласталась на белой плите стола. Глаза ее закатились, подернутые религиозным экстазом мученичества. Мраморные узоры красного и лилового, что выкачивались из ее межножья, — лучистое приношение, которым повитухи миропомазали себя по самые локти. Они размазывали ее священными внутренностями свои хрусткие халаты, точно дионисийские жрицы, упивающиеся оргией бойни. Я слышал, как мать моя изумительно воет, вознесенная трансцендентным наслаждением освобожденья и восторгом от того, что она выступает перед камерами. Толпившиеся вокруг менеджеры, модные тусовщики, операторы и кучка намасленных юношей без рубашек взирали на нас в немом восторге. Из выставленных напоказ материнских внутренностей возносился роскошно матовый столб лилового пара, заполнивший всю комнату шоколадным ароматом фекалий, пронизанным послевкусием лаванды и жасмина.

Поделиться с друзьями: