Потребитель
Шрифт:
Повсюду вокруг видеомониторы показывали крупные планы поблескивающей проволоки моих серых волос и сморщенной розовой кожи у меня на лице, охваченном полированной сталью щипцов. Я корчился и цапал воздух зазубренными желтыми зубами. Затем меня передавали от одной повитухи к другой и поднимали повыше, чтобы все могли полюбоваться. Их длинные накрашенные ногти чесали шерсть у меня на животе, утешая меня своей нежностью. Несколько камер сверху охватывали всю панораму, елозя взад-вперед по комнате, показывая укороченных под углом повитух, по колено стоявших в толстой подушке сухого льда, подсвеченной снизу, пока они церемонно держали меня над животом моей корчащейся матери. Из клубов восставали декорации — осовремененная версия сцены с олимпийскими богами из второсортного фильма. Съемочная площадка была устроена в виде спирали. Все камеры, оборудование и массовка устремлялись к главным исполнителям, на которых и держалась вся эта круговерть. В центре спирали — моя мать, клякса пылающей крови, воспаленной плоти, излучающей свой жар наружу — в холодную голубизну видеосъемки.
Повитухи возложили меня на материнский живот. Я жевал и сосал ее грудь. Молоко ее было черно, горькое на вкус, а плотностью и зернистостью — как индустриальное масло. Мой хвост щелкал и мотался
Музыка моей матери окутывала всю съемочную площадку чувственной марлей синтетической меланхолии, а освещение тем временем под слоем тумана сменилось оттенками темно-красной охры, как если бы весь павильон упокоился теперь на подушке кровавого пара. Повитухи, видеотехники и тусовщики пустились в хорошо отрепетированный балет отхода к периметру площадки и превратились в сумраке в силуэты терпеливых зомби, ожидающих своей очереди у пиршественного стола, на котором главным блюдом была моя кровоточащая мать, распластанная на белой плите. Они наблюдали, а я продолжал насыщаться ее млеком/опустошив сначала одну грудь, затем приступив к другой; я впивался в эластичную плоть ее живота когтями, ритмично месил ее мускулы, вздымавшиеся и опадавшие, качаясь в эротическом наслаждении собственной кормежки.
С плиты каким-то волшебством вознесся к небесам столп блистающего рыжего света. Камера взглянула на нас с высоты и пошла медленным кругом, спускаясь, а я все сосал и сосал. Мать держала меня на руках и все глубже вжимала мое рыло в свою грудь. Она приподняла голову и слизнула жир с моих волос, она пела мне, пела сквозь меня всему миру:
— Я люблю своего малыша, мой дорогой влюблё-он в меня, я люблю своего малыша, и тело мое — для тебя и меня…
Я кормился и чувствовал, как тело мое становится крупнее, раздувается мощью ее электрической сверхчеловеческой звездной сущности. Бритвы моих зубов вонзились в эластичные кости ее грудины, стараясь достигнуть источника ее силы. Я уже чуял ее оргазм — он растекался йодом в ее крови, волна за волной ее материнского самозабвения. Когти мои стали неистовыми, я раздирал на ленты ее сливочную плоть. Пока я ел, тело мое выросло до размеров крупной собаки. Волосы отросли, черные и сальные, они уже струились с алтаря и мешались с туманом. Зрители смотрели в экстазе, шепотом подбадривали меня. Я оседлал ее, вонзаясь все глубже. Мой рот нащупал ее сердце. Я выдернул его из полости в ее груди, стараясь не порвать кровеносные сосуды и артерии, не нарушить его нежную внешнюю кожицу, чувствуя, как оно пульсирует у меня на языке. Мать наблюдала за мной, соблазнительно слизывая кровь со своих губ, — и тут я пожрал ее бесценный орган и увидел, как свет медленно убывает у нее в глазах. Я до сих пор помню вкус материнского сердца — чувственный и спелый, взрывающийся сладостью ее бесконечной щедрости.
Поглощая ее тело, я пел всему миру песню и ощущал нечеловеческое богатство материнского голоса, изливавшегося из моей глотки, чаруя телекамеры и зрителей. Мои губы идеально имитировали слова ее песни. Я смотрел на себя в мониторе краем глаза — я пел и ел, — и то был изумительный видеоряд к музыке. Каждый кусок материнской плоти разжигал во мне ненасытимый аппетит — жажду стать трансцендентным медиа-богом, лишенным самого себя.
Сентябрь 1996
Новая мама
Опьянев, я оглядываюсь на то место, где родился. Она влечется ко мне по барной стойке, ее вздувшиеся рифленые бедра так близко от меня — ни чувственности в них, ни грации, лишь безжизненные телодвижения обдолбанной старой бляди. Годы, что миновали с того мгновенья, когда я покинул ее тепло, — бесформенный поток неонового цвета и разжиженного кататонического опыта, которому я позволил омыть изнутри свой череп, чтобы избежать боли разлуки с ее мускусным запахом. Я чую его до сих пор. Запах этот обладает сознанием — осмотрительным, знакомым, скупым; оно вплетено в лабиринт барной вони, оно выискивает меня повсюду, как змея. Я чувствую, как она пробирается извивами моего тела, пробует меня на вкус, освещает мои внутренности.
Она — труп, выписывающий передо мной неуклюжие пируэты, медленно вращающий своим массивным туловищем не в такт шизофреническому блямканью электронной танцевальной музыки, преломляя притуплённый интерес клиентов в матовой поверхности своих обезвоженных трупных глаз. Опьянение успокаивает меня физическими узами, которыми я обернут, как холодным мясным компрессом. Воздух взвешенно скользит в мои легкие и выскальзывает из них, на вес и на ощупь — как маслянистый черный песок, ядовитая слякоть, что питая убивает меня. Прочие люди в помещении — бесформенные мазки телесного цвета, они мреют на закраине моего зрения, хрюкая и постанывая: невнятное легато наползающих, смутно животных силуэтов и звуков. Она приближается ко мне и влачит с собой весь свой свет и цвет, вползая мне в фокус, словно живой организм под микроскопом, направляя замутненное внимание линзы. В центре круговерти — ее живот, вспухший и растянутый. Из него сквозь кожу как будто старается вырваться гигантский перезревший плод опухоли. От ее пупка расходится причудливая паутина бритвенно-тонких красных расщелин — словно прожилки в налитом кровью глазу. Опьянение позволяет мне смотреть на нее не мигая, в замедленном времени, так, что моя сосредоточенность пронзает ей кожу. Я вижу ее желудок изнутри. Ее безжизненным телом из пылающей сердцевины, таящейся глубоко под слоями плотного подкожного жира и инертных мускулов, окутывающих ее туловище, манипулирует демон. Демон этот — узел клейкого, осязаемого, живого света. Я вижу смутные очертания светящейся красной спирали, она сгущается, затем исчезает, затем снова сгущается под желтой кожей, обволакивающей ее живот. Это существо сигнализирует мне, зовет меня. Запоздалыми, свинцовыми движениями своего танца оно говорит со мной — недословами, на языке, который в своем опьянении я понимаю легко. Из моего желудка
вздымается волна рвоты, словно жидкая эрекция, она заполняет мой пищевод, ласкает гортань, как кукловод, управляет звуками, из которых формируются слова:— Я тебя люблю, мама, я люблю тебя.
Хоть я уверен, что в этой музыке мать меня не слышит, в ответ она придвигается ко мне поближе, слегка присаживается на корточки и раздвигает бедра. Ее заостренные пухлые пальцы — засахаренные и раскрашенные куриные око-рочка, от которых остаются точные силуэты, будто лилово-бурые рентгеновские синяки на ее губчатой плоти.
С потолка в каждом углу бара свисают телевизионные мониторы. Все экраны изрыгают кристаллизованный туман пропущенного через призмы света, который смешивается с парящими и плывущими плоскостями дыма и оживляет филигранные завитки, будто во вспышках света пойманы танцующие миниатюрные и испаряющиеся зверюшки. Сам бар возвышается подковообразным алтарем, он украшен золотым тиснением случайных нот и стафилококков, а дополнительное измерение ему придает фон густо заморенного дерева, прокопченного годами алкоголя и никотина. Стены бара обиты малиново-коричневым велюром, но блеск самой ткани пригашен фактурной глазурью темной никотиновой ряски. На полу — некогда плюшевый ковер, теперь сплющенный и зароговевший, за много лет утрамбованный ногами и слипшийся от пролитых напитков. Он совершенно черен, бездонен, отзывает цветом и светом, которые сам же убивает. Я осознаю, что все предметы в баре парят над черной пустотой. Если я соступлю с табурета у стойки, то наверняка буду беспомощно и вечно кувыркаться в эту пропасть.
Дальше ряд мониторов разворачивает над стойкой свой светящийся веер, отражая ее форму ослепительным цветом и светом. На каждом экране — новая картинка разваренной фигуры моей матери: она видна сквозь разные линзы или фильтры, под разными углами, в разных перспективах; ее образы постоянно и быстро переключаются с экрана на экран — она танцует. Поры, гнойники, шрамы становятся мгновенными и абстрактными пустынными пейзажами, показанными в ультраконтрастном разрешении хирургического света. Усохшие срамные губы видны прямо снизу, они превращаются в гигантскую бородку жующего петуха, когда камера в замедленном движении на них наплывает. Ее отрезанная ступня, высвеченная на центральном экране, на фоне плоского флуоресцентного оранжевого диска, становится пародией на икону: открытая красно-лиловая рана, которой взрезан подъем — загадочным ртом Моны Лизы. Толстые черные и седые кольца волос, прилипшие к поту у нее на шее, обращаются черновато-зеленым мхом, которым заросли эмалированные глянцевые стены заброшенного лазарета в джунглях. Ее тусклый глаз — далекая планета-мутант в центре энтропического вихря космической материи телесного цвета. Ее щербатые желтые зубы сражаются с подергивающейся серой пульпой массивного языка в устье входа, что проваливается в потные пурпурные каверны преисподней… Но в конечном итоге я пью и потихоньку понимаю, что в баре нет камер, а образы на экранах проистекают непосредственно из материнского живота — их изготавливает демон, мутируя и перекатываясь своим жидким телом по ее чреву. Опьянение мое усиливается, сосредоточенность становится гипнотической и абсолютной, ей уже не препятствует никакое мое ощущение себя как чего-то отдельного от вида физического тела моей матери или от экранных образов. Я сознаю, что моя концентрация подкармливает демона, питает образы, текущие из гнезда внутри моей матери. Поскольку наблюдение мое дает жизнь этим образам, они рождаются одновременно и во мне. Из моего желудка, глаз, рта в тело моей матери изливается свет — в демона, в блистающий мир за плоскостями экранов. Постепенно наступает раздрай между изображениями на экранах и тяжеловесным топотом ее танца на стойке бара. Я ощущаю, как умирает мое собственное тело, медленно немеет, ибо свет из него отсасывается. Кончик моего языка и подушечки пальцев отчуждаются — это зоны, совершенно отъединенные от моей плоти. Образы ее нагого тела на экранах медленно смещаются во времени назад, как будто вся жизнь и смысл ее, вытянутые из моего тела, втягиваются в вихрь света, исторгаемый изнутри экранов, а жизнь моя кровоточит в их открытую пасть, и живой образ моей матери вырождается обратно в ее юность.
Она вышагивает по ослепительно белому подиуму. Свет магнием вспыхивает на ее отполированной алебастровой коже, блистая стробоскопами фотографов. Каждая вспышка дает новую силу ее сверхчеловеческой улыбке. Ее черные зеркальные туфли на высоком каблуке — пьедесталы, возносящие ее размашистое тело до объекта высшего поклонения. На одном экране камера отползает, снизу заглядываясь на ее идеально мускулистое и отточенное телосложение, будто объектив — трусливый глаз какого-то хищника, что раболепно сжимается под натиском ее героической элегантности. Груди ее вылеплены в идеальных пропорциях, прирощены и взбиты солями, они вызывающе отстраняются от клейких пальцев ее грудной клетки. Ее кожа туго и пружинисто натянута на взведенный лук ее ключиц. Она блистает, словно латекс, туго обтягивая костяшки позвонков, мерцая нежным радужным пушком, как будто пологие плоскости ее поясницы припорошили паутинками, а та расширяется, покачиваясь, к точке почти разлома, где ягодицы подстегивают ее ноги ко взлету. Радость, высекаемая моей юной мамой из глаз обожателей, распаляет ей кровь и лучится из-под кожи.
Подиум с обеих сторон опоясывают процессии четырехфутовых полых цилиндров из необработанного дерева. Каждый — три дюйма диаметром и вырастает из закрытого ящика пяти дюймов в поперечнике. В каждом ящике — мощная лампа, выстреливающая светом вверх в ответ на любое мамино движение на подиуме: разбросав руки, накрашенными ногтями она переключает эти деревянные столбики, по пути зажигая параллельные колонны света. Я жду ее в конце — ее нагое имбецильное дитя. Моя эрекция торчит прямо в эту белизну, багровая и непристойная, пылающая цветом. Демоническая спираль озаряет изнутри гладкую резину ее кожи на животе, меняет цвет, отзываясь на каждый накат ощущений в моем пенисе. Мама берет мою когтистую лапку в руку и поднимает меня на ноги. Головой я достаю до ее спирали. Раскрытым ртом я прижимаюсь к ее пупку и всасываю в себя демона. Вещество, из которого он состоит, одновременно жидкое и твердое, это сияющая едкая лава, заражающая меня новой жизнью. Я ощущаю, как падаю в нее, сквозь нее. Мой пенис — кривой пальчик демона, что тянет его к миру сквозь мою промежность. Фотографы щелкают и жужжат, а мама опускается на колени и охватывает губами мой рот. Дыхание ее сладостно и сернисто-густо, как у демона, которого мы с нею теперь делим между собой. Я люблю ее, и я счастлив, что свидетельство нашей любви теперь осуществлено перед публикой и перед камерами.