Повесть из собственной жизни. Дневник. Том 2
Шрифт:
26 сентября 1927. Понедельник
Временами малодушничаю. Теряю бодрость. Хочется тогда колотиться о косяк кровати. Приближаюсь к отчаянию. Потом бывает стыдно.
Денег нет. Бдим мало. Боюсь, что это потом скажется на моем здоровье. А над своим здоровьем я сейчас дрожу больше всего.
Денег нет. Никогда еще я так остро это не ощущала, как сейчас. Ведь скоро и пост рождественский. Как ни раскидывай, а не раньше Нового года, да и то не верю [95] .
95
Как
Мамочка этого не понимает. Говорит: «Ведь и так вы живете почти что вместе. Разве для вас так важна физическая близость?» А то, что неопределенность и двусмысленность моего положения меня так гнетет, никто, кажется, никто — даже Юрий, до конца не понимает. Нет, Юрий понимает. Я даже не могу его поцеловать, когда хочу. Кажется, кончится это тем, что мы переедем в первую освободившуюся комнату, без всякой свадьбы. Но ведь и этого нельзя делать, пока у меня не будет работы. Вот опять я подошла к такому моменту, когда хочется выть по-звериному.
17 октября 1927. Понедельник
Трудно так, когда столько времени не пишешь. Придется из длинной череды событий и переживаний выхватить настоящий момент и запечатлеть без всякой связи с предыдущим и последующим.
Самое страшное было вчера. Юрий уличил меня во лжи, в такой страшной лжи, в которой я сама себе никогда не признавалась. Началось с Института. Я говорила о том, что не буду ходить к поэтам, чтобы не пропускать лекций. И вдруг Юрий ясно и точно начал говорить о том, что в Институте меня интересует вовсе не наука, но что я хожу туда для того, чтобы «вынимать тетради и вкладывать их обратно в портфель», что вся моя деятельность в этой области сводится к нулю. А ведь как долго я сама себя обманывала этим Институтом. И ведь сколько было построено на этой лжи.
Потом перешли на поэзию. И тут уже я начала говорить, что и поэзия меня не интересует, потому я так и сторонюсь поэтов, потому, что ведь у меня нет в жизни ничего. На этой лжи строилась и держалась вся жизнь. Ведь я очень успешно всех обманывала, часто довольно успешно обманывала и себя, а вот Юрия не смогла обмануть. Мы уже слишком близки с ним, боюсь, что — слишком. Как же теперь жить, как же продолжать делать и говорить то, что делала и говорила раньше, когда Юрий видел эту ложь?
И как стало страшно, даже в глазах потемнело: ничего не интересно, ни к чему не тянет. Все обман и самообман, сводящий все к нулю. Пока «жизнь таинственно упрощена», жить проще и легче. Поэтому-то я так настойчиво уже полтора года упрощаю жизнь. Я и человек поверхностный, не глубокий, а вот Юрий-то не такой. Но все равно — отказаться от Юрия я не могу.
Вчера я плакала так, как давно уже не плакала. И, конечно, буду продолжать старый обман.
25 октября 1927. Вторник
Вот еще одна маленькая страница в жизни кончилась и оторвалась. В четверг были в Bolee. Не хотелось мне идти: как только представила себе все лица — говорю, «не поеду». Еле убедили. Пошла с Юрием. Все шло как обычно, не очень скучно. Я читала «Перед зарей охватывают сны». Встретили очень сочувственно. Юрия тоже встретили хорошо. Вскоре он ушел. Передал мне записку: «Попрощайся за меня с Виктором», Виктор сидел от меня через одного. Чтобы избежать разговоров (а после моего первого письма, где я назвала его «врагом» и все-таки тянулась к нему и звала его и Юрия — я с ним встречаться не хотела) я передала ему записку. «Ирина Николаевна, можно мне будет вас проводить?» «Хорошо». Полдороги молчали, чувствовалась неловкость. «Я слышала, что у вас есть стихи, посвященные мне?» «Да, есть». «Вы их мне дадите?» «Мне бы сейчас не хотелось этого делать». «Но ведь, если они посвящены мне, они должны быть у меня». «Да, верно». Долго стояли около двери. Виктор опять перешел на свою любимую тему:
— Ведь вы несчастливы. Вы глубоко несчастны и скрываете это
от себя. И не можете вы быть счастливыми, потому что счастье — вечно, а на земле, в материи, вечного нет. Ведь Юрий вас не понимает. Он, напр<имер>, назвал ваше письмо глупым.— Он его не знал.
— Тем более, не знал и назвал глупым. А ведь вы не можете написать глупость. Каждое слово в нем было четко и глубоко. И вы глубоко страдаете. Вы будете страдать и не будете счастливой.
— Это мы увидим.
Консьерж стал запирать дверь. Долгое рукопожатье. Глаза Виктора.
— Будем встречаться? Часто?
— Да.
И почувствовала — оба солгали.
В конце коридора остановилась. В обеих комнатах было темно. Юрий меня окликнул, и я вошла к нему. Видно было, что он меня ждал. Сказала ему, что после его ухода было скучно, что провожал меня Виктор, что старался убедить меня в том, что я несчастна и ты.
Легла, но спать не могла. Думала о Викторе и как-то жалела его. Зачем он так суживает жизнь? Делает ее такой односторонней? Если бы когда-нибудь он смог быть таким счастливым, как я, — бросил бы он к черту свой скептицизм.
И складывала стихи:
Я вспоминала темные ресницы И чувственный, упрямо сжатый рот.В пятницу вечером, как только Юрий пришел, вошла к нему в комнату, хотелось поговорить о вчерашнем, прочесть новые стихи. Юрий был какой-то странный, говорит — устал.
Начала со стихов.
— Прекрасные стихи. Дай тетрадку.
Долго молчал. Отложил в сторону тетрадку и молчал, старался на меня не смотреть.
— Юрий!
Молчание. Я наклонилась и поцеловала его. Как будто мертвого поцеловала, не шелохнулся.
— Мне надо за едой идти.
Закрыл глаза. Мне показалось, задремал. Я тихонько вышла. Следом за мной вышел и он. Я ждала его возвращенья. Написала на клочке бумаги что-то вроде: «Если ты сердишься и даже говорить не хочешь, так и скажи, а пропадать, когда знаешь, что я о тебе беспокоюсь, нехорошо». Прошел час. Начала не на шутку беспокоиться. Опять пошла к нему в комнату. И вдруг заметила, что он взял мою тетрадку. И тут же все поняла.
Днем я написала Виктору письмо. Послала оба стихотворения, письмо о том, что счеты у нас с ним сложны, что, прощаясь, мы оба солгали и что встречаться нам с ним незачем. А Юрию даже не успела рассказать об этом письме. Поняла все, как Юрий понял мое стихотворение, почему он так переменился, почему не мог произнести ни слова. Первая мысль: он у Виктора. Пойти? Но что сказать? А вернее, бродит где-нибудь на набережной Сены, перечитывает сотый раз стихи и повторяет: «Ира и Виктор». Мне стало не по себе. Вечер был мучительный. Сдерживала себя. Прочла целую книгу. Обязательно хотелось дождаться его и спросить: «Что все это значит? Зачем ты меня мучаешь?»
В двенадцатом часу Мамочка что-то спросила меня о нем, и я расплакалась.
— Я страшно беспокоюсь. Ушел за покупками, и до сих пор нет. Мамочка стала меня успокаивать: встретил кого-нибудь, пошел к Войцеховскому и т. д. Я с трудом успокоилась. Вдруг слышу в коридоре шаги.
— Ну, вот видишь…
В первый момент я расстроилась, так всегда бывает, когда долго волнуешься, и быстро начала ложиться спать. Чувствовала, что пойти к нему не смогу — разревусь.
Утром посмотрела, нет ли ключа в двери. Если торчит, значит, записка. Ключа не было. Это меня сильно обидело и встревожило.
Из госпиталя поехала в мастерскую и только в нервом часу вернулась домой. Решила все-таки зайти к нему в комнату, м<ожет> б<ыть>, есть записка. Записка за ключом — ключа нет… Стучу и, не дожидаясь ответа, вхожу. Юрий лежит на кровати, страшно бледный.
— Юрий!
Молчание и испуганный болезненный взгляд.
— Юрий, что с тобой?
Бросаюсь к нему, сажусь на кровать. Хватает мою руку и прижимает к губам.
— Юрий, да что ты?
Он кладет мне голову на колени и рыдает. Я стараюсь быть спокойной.