Повесть из собственной жизни. Дневник. Том 2
Шрифт:
Однако и на другой день настроение было скверное. Чувствовала, что была не права, что просто срывала на нем свое настроение. Пошла к нему, его еще не было, прибрала комнату, и на душе было даже мирно и хорошо. Он, конечно, страшно обрадовался. Я торопилась уходить — была работа дома, ведь и пришла я только для того, чтобы сгладить неприятное впечатление от воскресенья. Пошел меня провожать, шли лесом. Хорошо все это было. А то утром я уже такие грустные стихотворения писала:
Я не в силах сказать: «Если надо — уйди Далеко. Навсегда. Без возврата!»В самом деле, было такое чувство, что он уходит от меня или что это нужно сделать, для него же нужно. Однако, тогда же я почувствовала, что -
Все равно ты не можешь меня разлюбить, Никогда не полюбишь другую.Уже давно, с того самого дня, пожалуй, эти настроения стали смешными. В четверг-собрание в Bolee. Тогда же в «Посл<ед-них> Нов<остях>» напечатали мое стихотворение «Пилигримы» [78] . Сильно меня удивило
78
Мое стихотворение «Пилигримы» — ПН, 1927, 23 июня, № 2283, с. 3.
Пилигримы
Мы долго шли, два пилигрима, — Из мутной глубины веков, Среди полей необозримых И многошумных городов. Мы исходили все дороги, Пропели громко все псалмы С единственной тоской о Боге, Которого искали мы. Мы шли размеренной походкой, Не поднимая головы, И были дни, как наши чётки, Однообразны и мертвы. Мы голубых цветов не рвали В тумане утренних полей. Мы ничего не замечали На этой солнечной земле. В веках, нерадостно и строго, День ото дня, из часа в час Мы громко прославляли Бога, Непостижимого для нас. И долго шли мы, пилигримы, В пыли разорванных одежд. И ничего не сберегли мы, — Ни слёз, ни веры, ни надежд. И раз, почти у края гроба, Почти переступив черту, Мы вдруг почувствовали оба Усталость, боль и нищету. Тогда в тумане ночи душной Нам обозначился вдали Пустой, уже давно ненужный, Неверный Иерусалим.Как и ждала, оно было встречено сочувственно. Фохт отметил этот период в творчестве и приветствовал его. Ладинский сказал, что «Ирина Кнорринг вышла из своей девичьей комнаты на большую дорогу». Какая-то дама заявила, что имена собственные, а особенно Линдберг с Чемберленом, не идут в поэзию. Адамович заступился, и на эту тему загорелся спор. Многие в тот вечер говорили сладкие слова о «Пилигримах»; все находили, что это «лучшее», и только Браславский заметил: «Нет. Хорошо, но другие лучше. Вы ведь знаете — тех ваших стихов многие, ну, прямо не переваривают. Я всегда за вас заступался. Я очень люблю ваши стихи. Вы подумайте, ведь вы единственный поэт, который пишет о себе. А это так ценно в поэзии». И он прав, тысячу раз прав… И пусть все, даже Юрий, будут приветствовать мой поворот от субъективной лирики к объективной, все равно — я знаю, что это не мой путь, что я тираню сама себя, мне не надо покидать мою милую «девичью комнату», которую многие так ненавидят. Пусть меня ни один поэт не считает за настоящего поэта, пусть меня ненавидят, я буду писать о том, что мне близко и что меня волнует. А волнует меня не разум, не философия, а сердце.
79
«Облокотясь на подоконник» — Опубликованы: Чернова Н.М. «Поговорим о несказанном», с. 445–446. Стихи, обнаруженные в записной книжке И.Кнорринг за 1927 г., абсолютно не характерны для нее, их сопровождает приписка автора внизу страницы: «Земля кончит жизнь самоубийством».
Облокотясь на подоконник, Сквозь сине-дымчатый туман Смотрю, как идолопоклонник, На вьющийся аэроплан. И вслед стальной бесстрашной птице Покорно тянется рука. И хочется в слезах молиться Ей, канувшей за облака. А в безвоздушном океане, В такой же предвечерний час В большие трубы марсиане Спокойно наблюдают нас. И видят светлые планеты И недоступные миры Случайной, выдуманной кем-то, Нечеловеческой игры. И вот, седым векам на смену Из голубых, далеких стран Веселый Линдберг с Чемберленом Перелетели океан. И уж, быть может, страшно близок Блаженный и прекрасный час, Когда раздастся дерзкий вызов Кому-то, бросившему нас. Когда могучей силой чисел Под громким лозунгом: «Вперед», Желанья дерзкие превысив, Земля ускорит свой полет, — И — как тяжелый, темный слиток — Чертя условную черту, Сорвется со своей орбиты В бесформенную пустоту.<1927>
Вчера была у Юрия. Оба мы долго ждали этот день, и, конечно, знали, чем он кончится. Но — тут я подошла к такой области, о которой писать не умею. Не умею. Слова
тут ничего не скажут. Одно только я почувствовала, что после вчерашнего — мир стал шире и радостнее, а нас с Юрием уже почти ничто не разделяет. Стыдно? Нет, нисколько. Один момент было какое-то раздражение. Почему нет? Боится? Бережет меня? Только потом я оценила эту сверхчеловеческую силу любви, которая заставила Юрия в самый последний момент сказать: «нет», когда мы были охвачены одним безумием, одной страстью, когда я шепнула ему: «не бойся», и когда оставался один только момент до того, чтобы стать — по Розанову — Богом. Может быть, Розанов и не прав, но этот момент страсти был прекрасен.26 июня 1927. Воскресенье
Сегодня мы с Юрием лежали в одной постели.
А дома полный разрыв дипломатических сношений.
29 июня 1927. Среда
Вчера я свалила с плеч большую тяжесть, хлопотала о том, чтобы мне не платить 215 фр<анков> в госпитале. Сделала все возможное, и опять мир стал чист и безоблачен. Ничто над душой не висит, легко так. Опять я могу остаться наедине с мыслями о Юрии. Боже, какое счастье! Вчера приходила Мария Андреевна, все говорила о своих успехах, и мне стало как-то неприятно. Я не настолько люблю ее, чтобы искренно радоваться ее успехам, и было досадно на себя, что я-то за этот год ровно ничего не сделала. Успокаиваю себя тем, что занята личными делами. В самом деле, для Юрия, для него-то, милого, обещаю, я могу бросить все. А поэзия уже давно отодвинута не только на второй, но и на третий план.
1 июля 1927. Пятница
Сегодня день проходит чуточку необычно. Встала несколько позже, но самое необычное-то началось в госпитале. Сегодня Марсели нет, обычно по пятницам я хожу в другую палату. Но вчера она меня предупредила, что той сестры тоже не будет, чтобы пришла сюда. А ее заместительницу я терпеть не могу. Прихожу. Кровать № 1 у входа огорожена ширмой, лежит, закрытая простыней. Умерла. А лежала там девочка 16-ти лет. Сразу стало как-то очень грустно. Жаль ее. И вспомнилась одна ужасная ночь в госпитале. Теперь жутко не было. Было только жаль ее, такую молодую, и ту женщину, которая несколько дней тому назад стояла у ее кровати и плакала.
Опять страшно прибыла в весе (1 кг 200 г), и это меня напугало и огорчило. Стала замечать, что последние дни плохо себя чувствую. Почему-то вдруг мелькнуло — «туберкулез». И стало жаль уже не себя, а Юрку. Глупо, конечно, но вот и мысли-то сегодня какие-то необычные. Потом эта идиотская сестра на меня накричала, — зачем я вылила свой анализ и не показала ей. «Вы могли ошибиться. Ведь я же должна знать. Я не могу так работать». На что я «хозяйским», несколько резким тоном заметила ей, что я всегда так делаю и, если бы лучше говорила по-французски, сказала бы ей не особенно резко, что это ее, в сущности, совершенно не касается, что ей только нужно мне сделать пикюр. Я помню, что когда я еще лежала, мы с ней из-за чего-то повздорили. Не люблю я ее.
Вылезла на Porte de St. Cloud из метро. Сильный ветер и туман. Но и туман какой-то необычный, не парижский, не то туман, не то дым. Будет страшно, если я напишу «день тяжелых предчувствий». Чего? — не знаю, и это только усиливает тревогу.
Вечером я должна пойти к Юрию. И стало страшно: «что-нибудь помешает». Я — человек суеверный. Если я не в тот вагон метро сяду, я уже жду, что будет что-то не так, как всегда. Что же такое должно произойти? Хорошее или плохое? — не знаю. И я сегодня накапливаю десятки мелких примет, и мне очень тревожно.
Мне стыдно признаваться в таком суеверии, но что поделаешь? Его можно только искусно замаскировать, но от самой себя не спрячешь.
2 июля 1927. Суббота
Вчера опять отдавалась. Не люблю я только этого слова. Совсем не то оно обозначает, что надо. Мы близки, как никогда, и обоим нам было хорошо и радостно. Юрий потом сказал: «В страсти ты бываешь прекрасна. Лицо у тебя такое одухотворенное». И правда: в нашей страсти не было ничего «животного», мы оба были человеки до конца. Потому-то и не было стыдно, а была нежность, радость. Обнимая его, я сказала: «Я хочу, чтобы мы были всегда такими хорошими, а сейчас мы хорошие». И правда, мы были хорошими и светлыми. Момент греха, греховности отсутствовал совершенно. И была человечность. Это было прекрасно.
Все грани стерты. И теперь нас ничто не разъединит. Был какой-то, м<ожет> б<ыть>, несколько наивный, но хороший подъем. Я бы сказала, «экстаз». «Давай будем всегда одним единым, будем идти совсем, совсем близко, и все у нас будет общее и радостное, и горе, и грехи общие». И, действительно, верилось, что это возможно, что это так и будет, что и быть иначе не может. Ну, разве такое состояние, такой восторг может быть греховным?
Мамочка, по-моему, о чем-то догадывается. Во всяком случае, на мои скачки в весе (1.200-1.500) она реагирует так: «А ты не видишь тут связи с нервными переживаниями? Закрутилась ты опять. Страшно ты переменилась в Париже — и к худшему!» Милая Мамочка! Разве я могу сказать ей правду? Разве она поверит? Да и я сама несколько месяцев назад не поверила бы в целомудренность и непорочность этого момента. Господи, как хорошо и интересно жить!
Сегодня в госпитале любовалась на Marcelle, смотрела на белую косынку, на ее невысокую грудь и спрашивала себя: почему мне она так нравится? Нет в ней типичной для сестер «доброжелательности», ее даже нельзя назвать ласковой и мягкой, Elle n’est pas douce [80] , наоборот, она даже немножко резка, но вот эта-то резкость, как следствие последней простоты, именно в ней чарует. А улыбка! Сколько в ней приветливости, сколько веселости, и какая она вся быстрая, ловкая и такая — до конца простая. Я знаю, что я ее люблю, что полюбила я ее с того самого дня, когда я в первый раз — неловкая и чужая — вошла в Salle Potain [81] , и с тех пор, как она сказала мне: «Couchez-vous, petite» [82] . С тех пор я ее люблю и ловлю каждое ее движение и нарочно задерживаюсь в госпитале, чтобы задать ей какой-нибудь пустой вопрос, чтоб просто видеть ее и слышать.
80
Она не добрячка (фр.).
81
Зал Потен (отделение госпиталя "Питье" (фр.).
82
Ложитесь, милочка (фр.).