Повесть о смерти и суете
Шрифт:
Мне стало горько: подобно всем петхаинцам, дожидавшимся Нателу на кладбище, я при её жизни так и не нашёл в себе для неё чего-то того, пренебрежение чем в нашем отношении к людям вселяет в нас чувство вины перед ними, когда они умирают…
46. Есть люди, которые рождаются взрослыми
Отрезвила меня сирена: сзади донёсся холодящий душу надсадный вой полицейского джипа. Оторвав ладонь от трупа, я вскинул глаза на зеркальце с Христом.
Джип сердился на меня, слепил синим прожектором и требовал остановиться. Я съехал на обочину и тормознул.
Толстяк пригнулся к окну:
— Белены объелся?
Я вспомнил, что нюхал кокаин и решил присмиреть. Тем более что документов на «Додж» не имел.
— Права! — потребовал полицейский.
Я протянул ему права и сказал:
— Что-нибудь не так?
— Что-нибудь?! — выкатил он глаза. — Ты тут мне выкинул все восемьдесят! Дай ещё бумагу на эту развалину!
— Нету, забыл! — и кивнул на Нателу. — Обстоятельства!
Толстяк повернул голову в сторону гроба и сощурился: в кузове было темно. Пояс на его брюхе трещал от напряжения.
— Сердце? — рявкнул он. — Что происходит с дамой?
Я опешил: неужели издевается?
— Дама рожает! — ответил я. — И спешит в больницу!
— Всё равно неправ, — распрямился толстяк. — Родить она может и не успеть: такой ездой ты её угробишь! И других тоже! Такою ездой как раз и гробят! Я родом из Техаса, а у нас в Техасе большинство умирает не в больнице, а в машине…
Я окинул его взглядом и подумал, что есть люди, которых невозможно представить детьми: рождаются сразу взрослыми и грузными, как быки. С обозначением имени на нагрудной планке. Этот родился сразу капитаном Куком. И ещё я вспомнил, что, как мне говорили, техасцы — это потомки индейцев, которые трахались с быками.
— Что же будем делать, капитан Кук?
— Выпишем штраф! — промычал он и зашагал к джипу.
Как только капитан Кук скрылся в джипе, меня осенило, что, быть может, он притворился, будто не видел гроба, ибо в присутствии трупа людям положено изменяться, возвращаться к человеческому в себе — тогда как он находился на службе. А служба — это как раз уход от человеческого…
Столкновение со смертью напоминает, что мир полон не вещей, подумал я, а их отсутствия…
47. Мир полон отсутствия вещей
Так сказал мне в присутствии мертвеца Бобби Ашуров, дагестанский хахам в каракулевой папахе. О нём ходила слава мудрейшего из татов, — горских иудеев. А было это в махачкалинской синагоге на улице Ермошкина.
В Дагестане я оказался когда ездил по Союзу фотографируя еврейскую старину. Ходилось мне там уверенно: таты сбегались к объективу, как дети к волшебнику. Не боялись они и властей. Гордились, например, что на зло ей не отказываются от мазохистских еврейских обычаев, — от многодневного поста, обострявшего всеобщий психоз, или от омовения трупа перед тем, как свалить его в землю на откорм гадам.
Охотнее всех позировал Бобби. Правда, только левым боком, ибо правый глаз у него косил, из-за чего он ещё больше походил на мошенника. Пил водку не лучше меня, но систематичней:
в утреннюю молитву, в вечернюю и в ночную. Учил, будто прежде, чем открыть в молитве душу, её следует оградить от дьявола, который бессилен перед настойкой из виноградных отжимков.Поил ею меня щедро. Надеялся, что я прославлю его уже и на Западе, а он совместно с этим Западом спасёт потом всю татскую культуру, хотя и не мог объяснить — для чего её надо спасать. От чего — не знал тоже.
Позировать он предпочитал в действии, а потому приглашал к себе не в минуты размышлений о будущем, а при заклании птицы.
Бобби считался состоятельным человеком: держал во дворе пятьдесят двух кур — на весь год. По одной — на обед в каждую пятницу. Перерезал же он всех при мне ровно за три недели. Причём, нарушая закон, резал их медленно, чтобы не испортить мне кадра. Требовал снимать его и при частом пересчёте денег, которых у него были две кипы высотою в папаху. И которые он копил на два экстремальных случая: если надумает двинуться из Дагестана в Израиль и если не надумает.
Хотя таты были мне рады, через несколько дней я начал скучать. Бобби, тем не менее, не позволил мне покинуть Махачкалу, пока не покинул мир его умиравший от рака троюродный брат, тоже Бобби Ашуров, и пока я не заснял на плёнку «для Запада» ритуал омовения его останков.
Дожидаясь кончины родственника, хахам развлекал меня юными танцорками из местного ансамбля. Присылал их мне в гостиницу каждый день по одной с запиской, в которой просил «осчастливить девушку мастерским снимком с ракурсом».
Танцорки были все жирные, белые и глупые. Я сразу же раздевал их, раскладывал на койке и не знал — с чего начинать. Наскучило это быстро — но без танцорки не вышло и дня. Не вышло не столько из уважения к хахамову гостеприимству, сколько из горького желания преодолеть сюрреальность дагестанской скуки.
Что же касается девушек, те возмущались, не дождавшись от меня ни «мастерского снимка с ракурсом», ни даже умного слова. И мстили мне тем, что в постели вели себя отсутствующе. Как если бы не соображали что же я с ними проделывал.
Омовение трупа состоялось в синагогальной пристройке. Тёмной, как преисподняя. Пришлось работать со вспышкой, заряжавшейся медленно и доставлявшей хахаму беспокойство. С металлической кружкой в одной руке и с флаконом американского шампуня против перхоти «Хэд Энд Шолдэрз» в другой, Бобби Ашуров гордо стоял в профиль над костлявым трупом тёзки и при вспышках морщил лицо в потешной гримасе, выражавшей одновременно скорбь по случаю неожиданной утраты родственника и полное согласие с небесным судом.
Рядом с собой он держал внука, которому поручил растирать мертвеца иглистой мочалкой. В отличие от деда, тот не умел изображать на лице ничего кроме замешательства. Между вспышками Бобби развлекал меня анекдотами из дагестанского быта и, подавая пример, сам же над ними хохотал. Стоило мне, однако, вскидывать к глазам аппарат, он осекался и принимался скорбеть.
Процедура длилась около часа — и хахам нервничал ещё и потому, что я не смеялся. Во-первых, я не понимал дагестанского юмора, а во-вторых, испытывал технические трудности — не успевал подловить в кадр струю зелёного шампуня, который Бобби сливал на труп чересчур экономно.