Повесть о вере и суете
Шрифт:
А как же тогда с решением горсовета? — крикнул Тельман. Или со мной?!
Хаим напряг память и вспомнил, что Бог наказал ему заткнуть решение горсовета Тельману в жопу. А самого послать на фиг.
Перебивая друг друга, все девять стариков описали мне финальную сцену одинаково.
Сперва Тельман, хотя и был поэтом, цинично расхохотался, потом осёкся, побледнел, задумался, рассвирепел, стал сверкать зрачками, скабрезно ругнулся и пригрозил жестокой расправой при помощи грузчиков и их молотков. Но в самое последнее мгновение какая-то высшая в нём сила, та самая, которая выносит окончательное суждение, велела ему поостыть,
Одним словом, Тельман удалился и больше не возвращался. Вычитал, говорят, в энциклопедии характеристику Ильи и решил не рыпаться. Крылатый пророк имел привычку скипетром выбивать еврейским обидчикам передние зубы, чего Арсануков допускать не желал, поскольку покрыл их — за исключением одного — золотыми коронками. Опасаясь, что порхающий Илья оставит ему во рту именно непокрытый зуб, да и то, чтобы вогнать в него боль, Арсануков стал рассказывать в горсовете, будто целью всякой войны является перемирие.
С тех пор миновало уже три года, и до пришествия пророка оставалось ещё три.
В пришествии этом никто из стариков не сомневался, и каждый говорил о нём так заразительно, что, если бы Ночной Собеседник обещал Хаиму прислать пророка не на седьмой год, как положено, а на четвёртый, то, открыв дверь, я бормотнул бы старикам не Ах, так вот вы, дескать, где, в пристроечке! — а другое: Ну вот, мол, и я, порхающий Илья! Пройдёмте в залу!
12. Только душа не позволяет рассекать время
Туда, в зал, Хаим и предложил мне направиться. При этом высказал догадку, что меня заслал к ним его Ночной Собеседник, ибо сегодня предстояло читать поминальную по отцу, а благодаря мне он это сделает в зале.
Я наконец вытащил из сумки фотокамеру, прикрутил к днищу штатив и, перекинув его через плечо, как скипетр, прошествовал за стариками к запертой двери.
Хаим открыл замок, смачно чмокнул себя в ладонь, дотянулся ею до мезузы на косяке, шагнул за порог и включил свет.
Без штатива не стоило бы и входить. Окна уже заволокло ночной марью, а лампочки в люстре освещали только друг друга. Из-за двери пахнуло нафталином и долгим неприсутствием живого.
Принюхавшись на пороге к забытому воздуху, старики узнали его, заморгали, забормотали что-то невнятное и, толкаясь головами в одинаковых папахах, стали припадать губами к той же мезузе с пожелтевшим от времени круглым окошечком, в котором дотлевало имя Бога. Оторвавшись от мезузы, они ринулись вправо, в изголовье зала, к высокому помосту, ограждённому решёткой из почерневшего дерева, — и опять же толкаясь взобрались на него.
Сгрудившись вокруг тумбы, на которой покоился скатанный свиток Торы, они умолкли, и наступила такая хрупкая тишина, что я перешёл на цыпочки. Бесшумно поднявшись на помост, я примкнул к ним и кивнул головой: поздоровался, будто вижу их впервые.
Все они действительно показались мне тут незнакомцами — простодушными детьми, смущёнными неожиданным праздником. Никто на приветствие мне не ответил. Меня не заметили.
Раздвинув на полу треножник, я припал к камере — и
всё остальное превратилось для меня в иной мир, обрамлённый прямоугольным глазком из волшебного стекла.Для того, чтобы разглядеть глаза Хаима, потребовалось бы укорачивать штатив, но Ричард — и тот смотрелся так растерянно, что я постыдился спускать затвор и развернул камеру в обратную сторону.
Задняя часть зала хоронилась во мраке, в котором удалось разглядеть лишь саван из простынь, накинутых на скамейки. Я надавил на кнопку затвора. Захотелось одновременно запечатлеть этот горестный образ и развенчать его вспышкой. В мимолётном свете мелькнули — в конце зала — роскошные колонны, отделанные, как показалось, глазированной терракотой.
Не поверив своему зрению, я спустил затвор ещё раз. Теперь над колоннами мне привиделась балюстрада из оникса. Потом — над балюстрадой — три завешанных марлей балкончика для женщин. На каждой из марлевых занавесок при каждой новой вспышке мне виделись рисунки к Книге Бытия, к тому месту, где «из Эдема текла река для орошения рая, и потом разделялась на четыре реки».
Балкончиков было четыре. Я стал щёлкать не передыхая, но ни тогда, ни позже, вспоминая эту зарницу из вспышек, так и не сумел разобраться: были ли то, действительно, рисунки или всего лишь разводы из просохшей влаги.
Был наверняка другой рисунок — перед самым помостом. Рисунок был цветной, а стена — такою близкой, что не нужна была и вспышка, которая всё равно выдохлась. Над стенным шкафом с коронованными львами на дверцах, разливалось синее море, затопившее всё пространство от карниза до плинтуса. Если бы не косая гора, вздымавшаяся из водяной толщи, море могло бы показаться небесною синью, а гора — облаком.
Но эту иллюзию отвергала неожиданная деталь: с остроконечной вершины свисал на канате альпинист в папахе. Висел высоко над пучиной и пытался пожаловаться на нехватку рук, поскольку держаться за канат приходилось лишь левой. Правой рукой он поддерживал у чресел скрижали Завета. Мне показалось, однако, что этому прославленному альпинисту, Моисею, настоящее неудобство доставляет совсем другое — необходимость выбора между тою догадкой, что поиски приключений завершаются злоключениями, и другой: Удивительное ищут вовне, но находится оно внутри нас…
Моисей на канате, однако, не смутил меня. Альпинизм на Кавказе естественен, как сочинение басен. Смутило другое — море под пророком. От чего это? — спросил я себя. От крайней ли глупости или изощрённого ума? От того ли, что в Чечне тоскуют по морю? Или живописец хотел бы затопить подножье Синайской горы, чтобы не позволить Моисею приземлиться и — по сговору с Верховным Садистом — сперва всучить соплеменникам свои Заветы, а потом подбить всё это племя на бессодержательные скитания по суше? Связанные к тому же с причинением неудобств другим племенам.
Решить задачу я не успел. Старики на помосте оттеснили меня и зычно дёрнули молитву, набросившись на неё так жадно, как если бы боялись, что она вдруг закончится. Особенно усердствовал Хаим. Приплюснутый к тумбе, он тыкался носом в свиток Торы на ней и был этим явно недоволен. Толкаясь поэтому назад и вытягивая, как петух, голову, Хаим хвалил Бога очень раздражённым голосом:
— «Барух шем кебодо малхут лехолам вахед…» Господи, послушай же! Сюда, вот он я; ниже, ниже! Да славится имя Твоё, Господи, от края земли до другого края, слышишь?