Повести и рассказы
Шрифт:
Тот потрепал его по загривку, и пес заскулил потихоньку. Тогда со всего берега стали сбегаться собаки. Сбежались, легли полукольцом, смотрят на Пегого, повизгивают.
И Пегий тоже потрется, потрется об ноги хозяина, посмотрит на друзей и взвизгнет тихонько.
Наш пассажир запустил руку в шерсть Пегому, почесал ему брюхо, тот глянул на нового хозяина, улыбнулся, но сейчас же опять заскулил.
Тут пришли
Пришло время грузиться. Наш пассажир на поводке потянул Пегого за собой. Пес прыгнул в шлюпку, устроился под банкой и даже не посмотрел на берег. Только лапой все тер морду, будто утирал слезы. А на берегу собаки долго еще стояли, смотрели нам вслед и негромко поскуливали.
На теплоходе Пегого привязали на корме. Новый хозяин развязал ему морду, дал кусок сахару. Но Пегий сахар есть не стал. Он свернулся клубочком и спал, наверное, целые сутки, повизгивая и вздрагивая во сне.
А пассажир наш все радовался:
— Знатный будет вожак! Вы смотрите, какая грудь, лапы какие!
На другой день Пегий стал брать рыбу из рук нового хозяина, и когда тот приходил на корму, пес радостно вилял коротким хвостом.
Когда мы пришли на Диксон, наш пассажир вышел с чемоданом в руке и зашагал по деревянному причалу. А Пегий без намордника, без поводка даже бежал рядом, с удивлением глядел на встречные грузовики и грозно рычал на них, отпугивая от нового хозяина.
Нерпа
Нам совсем недалеко осталось до Диксона — полсуток хода, не больше.
С вечера все приготовились. Кто надолго ехал туда — связывали вещи, а кто с тем же теплоходом обратно, те, наоборот, доставали из чемоданов что потеплее, заряжали фотоаппараты. Все приготовились, чтобы как причалим, так сразу на берег, без задержки. И даже распрощаться успели с вечера. За дорогу-то все перезнакомились, а в порту, как придем, в спешке и попрощаться некогда будет.
Ко мне тоже приходила прощаться соседка — черноглазая Кэтино. Она с мамой ехала к папе погостить до осени. Дорогой я показывал ей фокусы; она мне по-своему пела песенку про то, как мак расцвел в поле. Так и подружились. И, конечно, грустно стало, что утром расстанемся и неизвестно, когда еще встретимся. Я в Москве живу, она в Кутаиси.
По-моему, она даже всплакнула, когда уходила. И мне тоже как-то неуютно стало. Я задернул окна, чтобы свет не мешал, но все равно заснуть не мог и долго еще читал. До поздней ночи.
Вдруг слышу: замолчала машина. Загремела цепь. Значит, отдали якорь. Встали.
Сразу захлопали двери в каютах, защелкали замки. Потом застучали каблуки по коридорам, и пассажиры кто в чем стали выбегать на палубу. Вышел и я. И Кэтино тоже вышла…
Было очень тепло. И когда узнали, что стоим из-за
льдов, не хотелось верить этому. Но по радио сообщали: «…севернее острова Сибирякова сплошной лед. Заход Диксон невозможен…»И вот интересно: давно ли казалось — еще бы денек так прожить. И тепло, и народ хороший кругом.
Привыкли друг к другу, и к теплоходу, и к Енисею… А тут, как узнали, что придется еще, может, день, а может, и всю неделю стоять, всем стало к спеху туда, на Диксон. И все стали ворчать, ходили к капитану, надоедали:
— Долго ли простоим?
Кэтино и та пошла.
— Степан Иванович, — сказала она, — скоро ли пойдем?
А капитан только улыбнулся да развел руками:
— Я бы, Кэтино, хоть сейчас, да сама видишь: лед не пускает.
А мы только и видели: голубое, чистое небо, незаходящее полярное солнце, голые сопки да изглоданные дочерна ветрами домики на берегу.
На третий, кажется, день прогудел гудок, запустили машины — и пошли.
И опять все стали прощаться, и опять грустно сделалось, что расстаемся.
И погода испортилась. Разом нахлынул откуда-то туман, набежали тучи. Ветер порывами налетал сверху и черными пятнами бежал по воде.
Пришлось одеваться потеплее. Но все равно никто не уходил с палубы — всем хотелось увидеть, как ледокол поведет нас сквозь льды.
Но пока что ни ледокола, ни льдов — ничего этого не было. Только черные волны, да белые гребни, да низкие тучи. И вдруг кто-то крикнул:
— Лед!
И все сразу увидели маленькую, метра в два, не больше, льдинку. Ее всю изъело водой, она уже как кружево стала, как сахар, когда его вынешь из чая. Она на глазах разваливалась в воде и скоро совсем пропала. Но тут же кто-то заметил другую льдинку и третью. Потом проплыла льдинка побольше, и скоро столько их стало, что, куда ни глянешь, везде льдины, и льдинки, и целые ледяные поля. Иные совсем свежие, белые как мрамор и как мрамор крепкие, а другие, как та, — желтые, израненные теплом, мягкие, должно быть, как вата. И как будто скульптор потрудился над ними: из той сделал барашка, из той — грибок, из той — зайчишку… А из иной сразу и не угадаешь что…
Мы с Кэтино стояли и разгадывали вместе эти загадки. И она, оказывается, хоть и первый раз была на Севере, но всех здешних зверей знала и в ледяных скульптурах узнавала их без ошибки.
— Мама, вон тюлень, — кричала она, — а вон морж! Видишь, мама, клыки. Ну, как же ты не видишь? А это медведь. Он лапой нос закрыл. Это чтобы нерпа его не увидела. Ну смотри же: он к к нерпе подбирается! А это морской заяц. Видите: ушки у него.
И мы все тоже смотрели и видели вместе с ней и тюленя, и медведя, и морского зайца. И правда, похоже было. Я не удержался, спросил:
— Откуда же ты их, Кэтино, всех знаешь?
— Какой вы смешной! — сказала она, — У меня ведь папа полярник все-таки…
И вдруг среди льдин я увидел настоящую живую нерпу. Высунула морду, смотрит на нас, провожает большими глазами. Ну конечно, нерпа. И только я хотел показать ее Кэтино, она на весь теплоход закричала:
— Мама, мама, смотри, собачка купается!