Повести и рассказы
Шрифт:
Это был небольшого роста человек, светлый, приветливый, с усиками, аккуратно подстриженными у мягких углов рта.
— Спасибо, — сказал Билибин. — Воспользуемся вашим гостеприимством.
Он слышал об этом отличном диспетчере, который любил у каждого приезжего выспрашивать о последних достижениях Москвы и всей страны. Трегуб тянулся к каждому знающему человеку.
Когда они шли к домику диспетчера, обвитому плющом, маленькому, уютному, с садиком впереди и огородом сбоку, начальник станции рассказывал про трудности работы, то и дело повторяя слово «спецгрузы». Билибин отделывался междометиями и хмыканьем. Он был солиден, деловит, как приличествует важному начальнику, и начальник станции почувствовал к нему уважение и доверие.
Знакомя
— Вот это да! В жизни не забуду.
А она, легонькая, тонкая, уже унеслась к ребятам, и из соседней комнаты был слышен ее немножко визгливый голос:
— Ты что, Витька, Катю обижаешь? Я тебе…
После сытного угощения гостям был показан весь выводок: семилетний Витька — точная копия отца, только сильно уменьшенная и без усиков, пятилетняя Катя с круглыми глазами, малюсенькой косичкой и большой куклой в руках и трехлетний Слава, державшийся за Витькин палец, как за единственное прибежище в этом необычайно интересном, но полном непредвиденных опасностей мире. А за ними возвышалась молоденькая мама. Изогнувшись, она уперлась левой рукой в бок, очень довольная детьми, мужем, гостями.
Шерстнев заговорил, вытаскивая «лейку»:
— Стойте, сейчас сниму. Один момент. Так. Готово. Еще раз. Так, Катя, ниже куклу — мордочку заслоняешь. Так, Леночка, бери, береги. Больше пленки нету.
Это были обещанные Билибиным полдня отдыха после утомительнейших работ по командировке.
Ночью все трое спали, как никогда не случалось в Москве. В открытые окна шла свежесть и прохлада. Сны были такие счастливые, что уж лучше и не рассказывать, — словами только испортишь. Проснувшись поутру, Леночка воскликнула:
— Как тут хорошо!
Мост находился метрах в шестистах на восток от станции. Это был решетчатый металлический мост, висевший над небыстрыми, но глубокими водами реки.
Ранним утром Билибин приступил к обследованию.
Шерстнев пояснял:
— Отлично помню этот мост. В тридцать девятом году, в той войне, занимался им. Была подорвана промежуточная речная опора. Бык был разрушен полностью. Из обломков кладки образовался сплошной островок в форме усеченного конуса с верхней площадкой диаметром так в двенадцать — пятнадцать метров. Оба пролетные строения упали в реку и уперлись концами в разрушенный бык. Были повреждения при падении, главным образом в панелях, что у опорных узлов. — Шерстнев рассказывал сухо, протокольно, словно давно известные формулы чертил. — Отдельные раскосы лопнули по основному сечению, заклепки были срезаны в отдельных узлах. Были в некоторых элементах и пробоины от снарядов, от осколков. В общем — обычная картина. — Он вдруг оживился: — При подъеме пролетных строений использовали шпальные клетки и комбинацию из шпальных клеток рамного яруса. Ну уж эта подъемка! Между прочим, из-за нее я, может быть, и запомнил так точно этот чертов мост. Материал то и дело задерживался. Где лес? Где шпалы? До чего тебя не хватало в техническом контроле, Павел! Я охрип, изругался. Ты понимаешь, больше половины всех простоев произошло из-за неподачи материалов. А потом ремонт домкратов, насосов, лебедок… Хороший прораб — это драгоценность, я всегда говорил. Вот этот мост дал мне опыт — как не надо работать. Мост хороший, но организация работ была из рук вон плохая. Я и с плотниками потел. Я не организатор, не администратор, но тут вдруг я оказался руководителем. Нельзя было терпеть, когда в иные дни подымали только на двенадцать сантиметров. Двенадцать сантиметров среднесуточного подъема! Я остался у этого моста. Я — на твоих
ролях, организатором, техническим контролем, только без твоего хладнокровия. — Билибин взглянул на него, и странное выражение выплыло из глубины его больших глаз и вновь спряталось, утонуло. — В условиях войны, между прочим, медлительность невозможна. Нужно решать мгновенно. А строитель попался спокойненький. Смеется. Я — ему: «А если завтра с фашистами воевать?..» Смеется, черт… Ох, я ему голову свернул!..Билибин молчал, простукивая фермы моста.
Вдруг он обратился к Трегубу, свободному в этот день от работы и сопровождавшему обследователей:
— А вы соседей не боитесь?
— Договор есть, — ответил Трегуб сдержанно, но уже одно то, что он сразу понял, о каких соседях речь, показывало его настороженность.
Билибин обернулся к Шерстневу. Сказал:
— Что ж, если ты сам участвовал здесь с начала до конца и за прочность ручаешься, то можно поверить, осматривать особо не приходится.
Он помолчал.
— Ты, наверное, оказался хорошим организатором, — промолвил он, не то спрашивая, не то утверждая.
— Да вот проверь мост как следует, — ответил Шерстнев. — Без скидки. Пожалуйста, самым тщательным образом.
Просматривая мост, Билибин не обнаружил даже слабости, дефектности заклепок, не говоря о ржавых, грязных потеках, обычных при трещине металла.
— Все в порядке, — заключил он осмотр. — Завтра вечером можно обратно в Москву.
Вечер был такой, что в саду засиделись допоздна.
Шерстнев был тих и кроток. Ему все представлялось невесомым, нереальным, как во сне. Состояние это было не мучительно, оно не доставляло страданий, просто как воды какие-то заливали его. «Здорово я, должно быть, устал», — подумал он.
Его относило в детство, в питерскую рабочую семью, в которой он вырос. Мать умерла рано. Отец домой возвращался к ночи, он, мальчишка, был предоставлен тете, той самой, которая с ним в Москве сейчас. Тетя и до сих пор гордится, что он стал инженером. Отец погиб в девятнадцатом году в боях с Юденичем.
Он глядел в прожитую жизнь, и она представлялась ему удивительно длинной и богатой, прошедшей через необычайные события, в которых не было остановки.
Что ожидает его впереди? Однажды в детстве он заплыл далеко в море. Море казалось спокойным, и он плыл, не оборачиваясь, глядя все вперед и вперед, туда, где все на том же расстоянии тянулась линия горизонта. И вдруг линия эта начала колебаться, она исчезала и вновь появлялась — на этом мирном море оказались высокие, сильные валы, без барашков на гребнях, с берега их и не приметишь и не догадаешься о них, а вот тут эти волны накатывались и накатывались, почувствовалась огромная глубина в этом прирученном, домашнем Финском заливе. Он был один далеко от берега, и некого позвать на помощь.
Вот и сейчас так: он жил, жил — и вдруг неведомая глубина готова открыться под ним, поглотить его, валы один другого громаднее встают перед ним, накатываясь и опрокидывая, и он — как беспомощный мальчишка, один под далеким небом. Но он доплыл тогда до берега. Он доплыл, у него хватило силы и выдержки. Только в руках долго оставалось воспоминание о волнах, которые он резал сильными взмахами.
Леночка болтала с женой Трегуба. Трегуб вставлял свои замечания. Вдруг он поднялся и, вынув из кармана большие, на тяжелой медной цепочке часы, промолвил:
— Мне пора на дежурство. Скоро двенадцать.
Шерстнев тоже встал с травы, на которой лежал.
— Я пойду с вами, — сказал он.
— А мы думали — вы спите, — удивилась жена Трегуба.
— Нет, что-то совсем спать не хочется. Леночка, ты меня не жди. Я могу поздно вернуться.
Леночка знала, что иногда вдруг он хочет побыть один, обычно это случалось, когда мерещится ему какая-то новая идея.
Трегуб говорил по дороге на станцию:
— У меня есть просьба к вам. Есть у меня некоторые недоумения по моему делу, хотел бы посоветоваться…