Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

А во мне, когда я в тот день брел по Невскому, все — фронтовое и тыловое — вспенилось, как будто кто-то схватил меня огромной лапищей и взбалтывал неведомо зачем, как бутылку с какой-то мутью.

Меня остановила огромная афиша, наклеенная на стену. На ней громадными буквами объявлялся «концерт-митинг» — так назывались тогда агитационные парад-алле знаменитых деятелей, артистов, ораторов, писателей и авантюристов. На той афише крупно, вне всякого алфавита, прямо в глаза, в душу лезла фамилия известного в ту пору депутата Государственной думы, члена кадетской партии, по фамилии — Родичев. Имя и отчество у него были, кажется, как у Шаляпина, — Федор Иванович, а может быть — Измайлович. Впрочем, кому сейчас интересно, как звали этого давно сошедшего с арены представительного

мужчину с громовым голосом и умелой жестикуляцией? За ним следовали два или три великих артиста тех времен. А после этих корифеев мелким шрифтом перечислялась большая группа лиц. Они шли по алфавиту от «А» до ижицы, эти неизвестные ораторы. Случалось тогда, однако, что иные из таких быстро выскакивали из алфавитного ряда и уже на следующем митинге объявлялись рядом со знаменитостями.

Парад-алле назначался на сегодня в цирке Чинизелли, обожаемом всеми мальчишками города заведении, где особенный азарт вызывала «французская борьба». Поддубный, Кащеев, Лурих пользовались повсеместной славой. Привлекали публику и безымянные борцы в черной маске. Загадочные фигуры. Будущие Поддубные. Неизвестные ораторы на концертах-митингах чем-то напоминали этих новичков, которых устроители скрывали за черными масками, соблазняя публику тайной.

Я читал фамилии этих не ведомых никому ораторов и вдруг на самом последнем месте, на «ш», увидел — «Б. Шитников». «Так ты жив!» — обрадовался я и тотчас же повернул к цирку. Попал вовремя и, конечно, как раненый герой, билет достал вне всякой очереди.

Сначала знаменитый артист продекламировал искусно модулирующим баритоном патриотические стихи знаменитого поэта. Поэт тоже вышел кланяться — этакая кокетливая личность с шевелюрой и при галстуке бабочкой, как у лакея в ресторане. А затем появился один из новичков. Но его приветствовали восторженными овациями. Еще бы! То был сверкающий погонами и ремнями фронтовой штабс-капитан, с офицерским Георгием и Владимиром с мечами и бантом на груди. Английского сукна френч, американские краги. Мне стало даже обидно и завидно. Я с ним не мог идти ни в какое сравнение — и чин меньше, и ордена куда бедней. И захотелось мне что-нибудь такое сотворить, чтобы затмить этого павлина. На этом концерте-митинге много было хорошеньких девушек, и одну я успел наметить. О тоске и мелкобуржуазных мечтаниях я уже забыл. Вообще тоска — серьезное дело только после сорока лет, а в двадцать лет это просто так, чепуха, если, конечно, человек не Лермонтов и не Герцен.

Штабс-капитан произнес блистательную речь о пользе войны, о героизме, об отечестве, и на арену хлынули молодые и старые, подняли его на руки, прокричали «ура!». Девушка, которую я наметил, поднесла ему цветы, и это просто уже невозможно было выдержать. Весь женский пол — от гимназисток до старух энтузиасток — кричал, вопил, визжал, плакал, обожал, преклонялся, отдавался только этому штабс-капитану и больше никому. Штатские даже и не пытались удержать своих пламенеющих жен. На глазах у меня человек стал кумиром публики.

После него пришлось трудно даже Родичеву. Его встретили как уже признанную известность, но без особой горячности. Этот деятель, помнится, обвинил немцев в том, что они держали Бакунина в тюрьме, и предлагал отомстить немцам за это. Тут был какой-то сложный демагогический ход, который встретил одобрение публики. Удивительно! Ну что и Родичеву, и всей этой контрреволюции до Бакунина? Но раз можно приспособить и Бакунина для своих целей, то подавай сюда и его! И аудитория ревела, требуя мести немцам за Бакунина.

Затем объявили Шитникова. Да, я не ошибся. То был тот самый Борис Шитников, которого я самолично укладывал в пулеметную одноколку в деревне Вольки-Дронжи Ломжинской губернии и просил обязательно довезти его до какого-нибудь хотя бы фельдшера. Шитников был тогда ранен в плечо, тяжело ранен, но не стонал, а только хмурился. Он и сейчас хмурился. Вышел в солдатской гимнастерке, туго стянутой поясом, с нашивкой ефрейтора на защитных погонах, фуражки не снял, как в строю. Большой, грубый, лицо злое-презлое. И я с какой-то грустью подумал: «Ты-то зачем тут?»

Что он сейчас

скажет? Неужели записался в оборонцы?

Но с первых же бешеных слов Шитникова меня перенесло в нелепицу и кровь бегства из Польши, в кольцо пожаров, в ужасы и кошмары солдатского бесправно-каторжного житья. Меня как оторвало от всего, что я только что чувствовал. Вообще интересно бы как-нибудь зафиксировать быструю, мгновенную смену чувств и ощущений в человеке, только такого прибора и до сих пор нету. Только что думал совсем о другом и хотел другого, и вот новое впечатление все меняет, навстречу ему идут в поддержку дремавшие и разбуженные силы, вооружаясь на ходу обрывками воспоминаний и строчками из книг, речей и газет. Вся душа обновляется. Правда, так бывает тогда, когда уже где-то в глубинах сознания скопилось достаточно горючего для такой перемены. Но в каких глубинах? Что вообще знает человек о себе? Очень еще мало знает человек тот свой котел, тот реактор, в котором варятся и откуда выскакивают вдруг неожиданные иногда и для него самого поступки. Есть пущенное медиками в обиход слово «подкорка». Вот в этой подкорке и начался у меня пожар, когда я слушал Шитникова, — пожар, в котором, казалось, все сгорит, кроме ненависти к войне и буржуям, ее для своей выгоды делавшим. У Шитникова ненависть эта, рожденная всей его жизнью подневольного рабочего и солдата, укреплена была опытом и размышлением, а во мне говорила пока что «подкорка», или, как вскоре начали тогда называть, стихия.

Но в тактике Шитников все-таки ошибся.

В таких аудиториях, как эта, общепризнанным чемпионом считался Керенский, к тому времени уже закладывавший руку за борт френча, как Наполеон. И Шитников явно не оценил обстановки или попросту не совладал с собой. Уже очень он открыто, бесхитростно действовал, и публика живо напомнила ему, где он находится. Звериный рев заглушил и оборвал его речь. На арену выскочило несколько деловитых юнкеришек, и под крики: «В Фонтанку большевика!» — они завернули Шитникову руки за спину.

Среди юнкеров выделилась тогда порода, охотно заменившая городовых. Им приятно было хватать безоружного человека, бить его, беспомощного, так, чтобы показалась кровь. В такие моменты люди этой породы испытывают, видимо, высшее вдохновение и чувствуют себя сильными, могучими. Все у них навыворот.

Самосуды были тогда обычным делом. Сейчас юнкера выволокут Шитникова на улицу, до Фонтанки — рукой подать, и все будет кончено под визг и крики торжествующих победителей. Тут меня толкнуло изнутри, как электрическим разрядом, я встал и направился к юнкерам, сам еще толком не зная, что сделаю. Подкорка сработала без участия коры головного мозга.

Я шел к Шитникову отчетливым шагом и вдруг заметил, что публика затихла и среди юнкеров произошло какое-то движение. Один толкнул другого, другой третьего, и все оглянулись на меня, отпустив Шитникова. Тот, расправляя руки, тоже взглянул, и что-то мелькнуло в его глазах — узнал. Тут мгновенно родился у меня план действий и ослепил своей удивительной, безукоризненной точностью.

Носил я щегольской френч и штаны-галифе, на груди — солдатский Георгий, на эфесе шашки — боевой темляк, всем видать, что герой, фронтовик, да притом еще в солдатах походил. Вашей, господа буржуи, породы, но демократ, ровно-ровно такой, какой вам нужен, чтобы свершать суд над большевиками. Куда этому бурбону штабс-капитану до меня! Я больше понимаю современную обстановку. Бакунина лучше вашего могу пустить в дело.

Иду я, и мне приятно, что, собираясь на заграничную картину, я чистенько выбрился, опрыскался одеколоном и духами, как этакий штабной франт. Девицы — я и не оглядываясь чувствовал — прямо замирали. Слышались голоса:

— Дайте дорогу! Дорогу!

Что там какой-нибудь штафирка перед таким блестящим офицером, как я! Все передо мной расступались, а юнкера на арене вытянулись по стойке «смирно». Герой идет! Я уже всем существом своим чувствовал, что перешиб и штабс-капитана, и Родичева, и, будь тут хоть сам Керенский, я бы и его за пояс заткнул. А Шитников ждет. Глядит пристально, прищурил глаза, лицо настороженное, но, кажется, догадался о моем плане.

Поделиться с друзьями: