Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
* * *

На краю села стояла подвода, и председатель Аксен, извиваясь возле наробраза, упражнялся в красноречии: — Мы советскую власть должны свято уважать, — напевал Аксен, заговаривая зубы гостю. — Пойдемте, товарищ, в школу, — настойчиво предлагал приехавший. — Позвольте вам доложить, вашим милостям, — взмолил Аксен. — Вот, например, я об'ясню сейчас про хутора. Например, раз я перехожу на хутор, я и избенку свою обязан тащить. А ежели на отруб, то изба в деревне. Гость, подпираясь палкой и прихрамывая, двинулся по улице. Он шел кривобоко, кожаная куртка неуклюже топорщилась на нем. — Позвольте вам доложить, — забежал вперед маленький Аксен. — Например, извольте осмотреть наш прокатный пункт, он у меня в сарае, вон рябинка-то, возле рябины, под навесом. Называется прокатный пункт, а всего одна жнейка, да и в той все железо украдено. Народ у нас прямо — вор… Тут он облегченно вздохнул, навстречу шла толпа. Запыхавшийся Силантий, обогнав всех, остановился перед гостем по-военному и снял картуз: — Честь имею об'явиться. Епутат который был, Силантий Кузькин. Подслеповатому наробразу показалось, что перед ним стоит гололобый верзила в красной маске: щеки и нос Силантия рдели, как морковь, а череп с подбородком белы. — Что с вами такое? — присмотревшись, улыбнулся наробраз. — Едва признал. — А это после тифу, — сказал Силантий, — чуть не сдох, вот как закорючило. Пойдемте в сельсовет. Оттудова уж… А это вот батюшка наш, священник, отец Сергий. Поздоровайтесь, батюшка, об ручку, ничего… Батюшка у нас хороший. Пожелал с пением разных песен нового режиму итти и возгласы, конешно. — А молебен-то был? — потрепал наробраз Силантия по плечу. — Да как вам сказать, не соврать, — задвигал Силантий бровями, напрягая мысль. Так себе, пустяшный… Для старух больше. — Старушонки у нас — одна неприятность, — вздохнул Аксен, и глазки его заныряли в толпе. — Чуть что против бога — голову от'едят. Самая дрянь. — Сколько у вас коммунистов? — осведомился наробраз. — Кумунистов? — переспросил Силантий и виновато ухмыльнулся. — Да настоящих ежели… — То-есть, по программе, — вставил Аксен. — Ежели по программе которые, уж не так, чтобы много. А попросту сказать в видах откровенности… — Цифру, товарищ, цифру, — и карандаш гостя приготовился писать. — Аксен, сколько их? — Кумунистов-то? — в свою очередь, переспросил Аксен, семеня короткими ногами. Кумунистов даже совсем мало. — То-есть, ни одного, извините, — сказал Силантий, покосившись на гостя, и остановился: — А вот и сельсовет. Аксен! ребята! Флаги. Аплакаты. Гараська, патрет товарища Ленина! Ну, выстраивайся, стройся. Стррр-о-о-йся!! По четверо в ряд, как Яков учил маневру. Молодяжник, вперед,

живо-о! Дунька, ты куда, кобыла, к парням касаешься! Пшла к девкам! Равняйся, равняйся помаленьку… Эй, мужики! Старух на ближнюю дистанцию не допущать. — Старух, желающих — в хвост! — прозвенел Аксен, вылезая из сельсовета с беремем красных знамен и флагов. — Деды, которые покрепче — смотреть веселей! — командовал Силантий. — Бороды расчесать. Иттить в ногу. Раз-два! Я еще службу не забыл… При самом Миротворце служил, Александре Третьем — вон при ком! — и глаза его гордо засияли. — Ну, вперед. Ать-два, ать-два! Затягива-ай… Веселым путаным, пестрым строем пошагали вдоль села. Впереди Силантий с знаменем, батюшка, звонкоголосый пастух в красной рубахе, молодежь, товарищ-нар-образ.

Отречемся от старого ми-и-ра, Отрясем его прах с наших ног…

заливисто и страстно начал пастух, молодежь дружно подхватила, батюшка на ответственных местах покрывал всех своим басом и, поглаживая красный бантик, уповающе косился на начальство. Силантий слов не знал, он, потрясая знаменем, просто рявкал; девушки с бабами повизгивали; ревели кто во что горазд бородачи. Издали, должно-быть, выходило не так уж складно: три собачонки сразу морды вверх и по-озорному взвыли. — Тирнацинал! — скомандовал Силантий. — Семка, жарь на гармошке! Ребята, подхватывай! Семка ноздри в небо — растянул голосистую гармонь с сундук и свирепо грянул: «По Тверской-Ямской». Он мотива не знал, сразу смешал весь хор и как ни старался подладиться под голоса, пальцы все же воротили на свое. — Шапки долой, когда тирнацинал идет! — встряхнул знаменем, скомандовал Силантий и, ни к кому не подставая, заорал сам по себе:

Етот бу-удет последней страши-и-ительный бо-ой!..

Толпа шла весело и чинно, толковали друг с другом о своем, и лишь когда гул речи разрывался выкриком Силантия, покашивались на красные знамена. Мужики говорили о хуторах, о тягостных налогах, не худо бы совхозу по шее надавать, а земельку под себя, бабы — про кур, про масло — все в совет да в совет, провалиться бы ему, подай, старушонки, известно — про антихриста. С колокольни вдруг слетел и заплясал, закружился разухабистый трезвон. Путаная песня, гармошка, солнце, трезвон и говор. У ворот, на солнышке, древний старец с батогом. Истово старец закрестился, зашамкал: — Ишь ты, отец Сергий. От холеры, должно… деревню-т обходят…

* * *

Пожалуйте, гость дорогой, товарищ, — и Силантию показалось вдруг, что на его обритой голове зашевелились волосы. «Вот, черти, не открыли». Он бросился срывать с портретов фартуки и тревожно посматривал на висевший в углу образ. Гость удивленно поднял брови и что-то промычал. — А видишь ли, дело-то какое, — Силантий сорвал тряпицу с портрета Луначарского. — Мы в тех смыслах, хе-хе-хе, что может вредно взирать нашему правительству. Тут, грешным делом, святые иконы были из храма. — Он подхехекивал, вилял голосом, потом сразу стал строг и кому-то крикнул, кивнув на образ: — Прикрой-ка Богородицу! Возле поставленных у портретов знамен открылся митинг. Перед началом был такой разговор: — Перво-на-перво, как следует выпить надо, потом уж митинговать, — сказал Силантий. — Чаю попьем после, — сказал наробраз. — У нас, извините, самогон, — сказал Силантий. В соседней комнате загремела посуда. Наробраз начал речь: — В то время, когда кругом закрываются, за отсутствием средств, школы, и народные учителя, босые и голодные, идут в куски, светлый почин села Дыркина горит, как костер во тьме. Он говорил отчетливо и горячо о том, что такое наука, грамота, преданность новым формам жизни. — Конечно, Советская власть учтет деятельность местных крестьян. Силантий самодовольно крякнул и подбоченился. Он сидел за столом и победоносно, как петух на цыплят, смотрел на мужиков. Мужики слушали внимательно, но когда запахло жареным и самогоном, всех слюна прошибла, тут уж не до митинга. — Да здравствует Советская власть, местные граждане-крестьяне и первый среди них энергичный товарищ Силантий Кузькин! — закончил оратор. Силантий гаркнул «урра» и сделал знак рукой, но его никто не поддержал, крестьяне терлись у стенки и, принюхиваясь к запаху, как охотничьи собаки, крались поодиночке в соседнюю комнату. Силантий сладко сплюнул и шепнул Аксену: — Иди-ка туда, досмотри. А то выжрут все. В это время кто-то крикнул: — Товарищи… Силантий поднял голову. Перед ним черный, длинноусый Федюков, раменский крестьянин — и как он, дьявол, затесался — стоит дубом среди сидящих, говорит: — Товарищи!.. Я, товарищи, очень енергично могу из'ясняться, но как здесь, товарищи, присутствует товарищ из городу, то я окончательно сбиваюсь. Тут сказывали вам и превозносили дырковцев, как культуру, и в том числе — Силантья Кузькина, то я енергично протестую. Эта вся их выдумка, товарищи, со школой одно мошенство. Чей это, товарищи, дом? Кулака, белогвардейца, который бежал. Значит, им, товарищи, ничего не стоит. А, между прочим, отсюда явствует: вот, мол, товарищи-правители, мы жертвуем школу, вы же закрепите за нами поповскую землю. Это ведется, товарищи, енергичная тайная дипломатия, потому как из-за поповской земли промежду нашими селами велось целое сраженье в периоде всего проистекшего лета. День работаем, а ночь — война, даже, товарищи, с ихней стороны пулемет был. Вот они какие дьяволы енергичные лесовики. Они белогвардейцы и промежду ними первый контр-революционер Силантий Кузькин, не взирая, что он енергично обрился. Я, товарищи, кончил. Кто-то выпалил из угла: — За бритого двух небритых дают, да и то… — Прошу с мест не возражать! — гневно бросил наробраз. Тогда поднялся, как колокольня, Силантий. Он плюнул в горсть и треснул по столу. Потом хотел схватиться за бороду, но бороды не оказалось. Еще раз ударил кулачищем в стол и крикнул: — Сволочь усастая!.. Обормот!.. Никто не брился… — Прошу без резкостей… Не выражаться! — оборвал наробраз. Силантий шумно задышал, вцепился в столешницу и, раскачиваясь, задвигал стол взад-вперед, руки его напряглись, плечи закруглились, словно он думал не головой, а мышцами, лоб собрался в тысячу морщин и череп покрылся потом: — Товарищи! — наконец выжал он из груди звук. — Не зря же я упреждал многосиятельного товарища из городу, мол, сначала надобно выпить по махонькой, потому как в тверезом виде я выражаться не признаю. Товарищи, я как есть радетель в пользу своего села, то есть Дыркина, то могу выдать ачистат. Он, этот самый усач Мишка Федюков, у бабки Агафьи курицу украл, Степке Петухову руку вывихнул в пьяном естестве, у дьячка раму стягом выхлестнул. А почему же после всего этого он член волисполкома? Да ему в морду надо дать в порядке дня, а не то, что сволочь… — Прошу запротоколить! — вскочил усач и запрыгал на месте. — В протокол! Я его, подлеца, белогвардейца еще не так обрею… — Брил твой дед, да и тот с килой помер! — крикнул Силантий. — Как ты, стерьва, можешь скандалы заводить, раз тут начальство?! Кто тебя звал на торжество чествовать меня? А?! Братцы, гони его в три шеи! Поднялся хохот, свист, усач и Силантий двинулись было друг на друга, но между ними встал народ, уговаривали, ругались, грозили, Гараська плакал: «Тятька, тятька!». Наробраз схватил портфель и трясся так, что с носу слетели очки. Бог знает, чем бы это кончилось, если б не находчивый священник: — Гражданин начальник и православные христиане! — гулким басом раскатился он, вскочив на стол. — Не омрачим торжества сего. Приступим в любви к трапезе и питию.

* * *

Угощалось человек пятнадцать. Остальных Силантий вытолкал вон и закрючил двери. На столе стояло пиво, бутылки с самогонкой, винигрет, грибы, селедки и два пирога с ворота ростом. Двухведерный самовар, как архиерей, стоял среди бутылок и пофыркивал паром, точно говорил: «фу ты, чорт, вот так торжество». Наробраз сел, но все стояли. С иконы сдернули завесу. — Батюшка, отец Сергий, помолиться надо, — робко предложил белый старичок и голова его затряслась. — Я, отцы, не могу, когда один голос, — ответил тот и мигнул в красный загривок наробраза. — Теперь надо большинством голосов. — Оксен, становь скорей на болтировку, — сказал Яшка-солдат. — Кто против? — крикнул Аксен. — Принято! — Батя, катай, — скомандовал Силантий. Все это произошло необычайно быстро: наробраз не успел протереть очков. «Отче наш» пропели стройно, крестились усердно. Батюшка размашисто благословил яства. — Отцы и братия! Среди нас идейный вождь. Выпьем за его драгоценнейшее здоровье. — Священник засучил рукава рясы и налил стакашки. — Собственно, самогонка преследуется законом, — сказал наробраз и выпил. — Обязательно преследуется, — проговорил Силантий и налил. — Почтите вниманьем. — Не часто ли будет? — спросил наробраз, выпил и закусил грибком. — Совсем даже не часто, — сказал Силантий, наполняя стакашки, — ежели оно часто, да-к часто и есть… Прилично. Кушайте во славу! — За процветание единой трудовой школы, ура! — крикнул наробраз, выпил и забодался: — бррр. Все закричали: ура, Силантий крикнул: — Слуша-а-й! — и, скосоротившись, дико запел:

Мы св-о-ой… ммы нно-вый миррр…

— Христианство и социализм — едино, — доказывал отец Сергий, наполняя стакашки. — Все дело в тактике. Вы приемлете кровь, а мы… — А вы самогон? — засмеялся наробраз, выпил и поднял очки на лоб. — Мы приемлем духовный меч, — сказал священник и тоже выпил. — Взявшись за этот меч, — наробраз высоко поднял бутылку, — от меча и погибнет. Так, кажется? — и налил всем самогону. Пили, громко чавкали, сопели. Крестьяне тихомолком рассовывали по карманам куски пирога. Быстро все хмелели. Красноголовый, весь изрытый оспой, дядя горько рыдал и сморкался в картуз соседа: — Оксен, Оксен… Ах, до чего примечательно, — стонал он, перхая и повизгивая. Тут тебе начальство сидит, а тут, значит, я с своей харей на месте своего сиденья… Оксен, това-аришш… Силантий все норовил расчесать бороду и откинуть лохмы и всякий раз грозил Яшке солдату корявым пальцем. Говорили все вместе, бестолково и громко. — Товарищ наробраз! Товарищ! — тщетно взывал Силантий. — Эй, бабы, шевелись с пивом-то! — Пей, не жалей… Свое-жа… — Братцы, с начальством гуляем… Вот какой режим… — Товарищ наробраз. Давай нам хороших учителей, — приставал и опять хлюпнулся Силантий. — Енергичных, — подхватил Аксен. — Молчи, дурак! — Силантий перегнулся через стол, опрокинул пиво и ну взасос целовать гостя. — Милай… Товарищ шаробраз… Обрился я, значит, в честь правительства… Мила-ай… Себя не пощадил… Вот как тут, — он наотмашь высморкался и завсхлипывал: — Ты вникни, товарищ шаробраз… Народишко испохабился ой как… Эвой мой сопляк, парнишка: ты, говорит, тятька, от облезьяны превзошел. — Правильно, молодец парнишка, — сказал гость и брезгливо вытер обслюнявленные губы. — Конечно же от обезьяны… Силантий перестал дышать и, разинув рот, не спеша выпрямил спину. — Ага, вот как тут, — выдохнул он и вдруг швырнул криком, как камнями: Слышите, братцы, какие новые-то права?! Слышите? Мужик, мол, от облезьяны ощенился, а их, тилигентов, бог создал. Врешь, шаробраз! Врешь! Батюшка, отец Сергий, ваше высокоблагословение, ниспровергните его вниз тормашками… — По образу и подобию своему создал господь, — отчетливо пробасил священник. Да-с! — Слышал?! — Силантий подбоченился, выпятил живот и захохотал. — Ложь, ерунда, легенда, — вспыхнул гость, но тотчас же угас. — Послушай! Дядя Силантий, товарищ. Темный ты человек, — стараясь призвать к порядку обмякший свой язык, мямлил он. — Знай: человек произошел от обезьяны. Аксиома! Материалистический подход к истории… А не поповские бредни. Ведь это не поп, это ученый сказал, Дарвин, великий учитель… — Кто? Дарьин? — оскалил желтые клыки Силантий и дыхнул сивухой прямо гостю в нос. — Дурак твой Дарьин, сукин сын твой Марьин… Так ему енергично и ответь. Да и ты не умней его… — Что? Что?! — и гость бешено закрутил вилкой с обгрызком пирога. Священник отодвинулся и замер. В двух местах крикнули: — Слыхивали мы материческую-то историю и при царе! — Сами умеем! — К чорту таких учителей! — и Силантий порывисто двинул тарелку с грибами к наробразу. — Пивной бутылкой по темю их! Училище поганить! А?! Ребятишкам баловство внушать? А?! Да я лучше вот этими лапищами всю эту училищу по бревнышку разнесу… Мы в бога верим, в бога!.. — Что?! — подпрыгнул и сел наробраз. — Поповская закваска! Вашу темноту эксплоатируют, вас водят за нос… — Поперек его лба набухла жила и растеклась к вискам. — Бога нет! Обман. — Ах, нет? Значит, мужик от облезьяны превзошел? Отвечай! — Да! Да! Да! — А коли так, дак вот тебе. Ежели я облезьян… На!! — и Силантий, надувшись, сразу опрокинул весь стол вместе с самоваром. — Братцы! Православные! — сипло орал он, не взвидя света. — Получай, братцы, новые права…

Мы теперича не люди, не человеки… Ха-ха. А раз мы облезьяны адиотские — устраивай скандал! Бей навылет окна!!

* * *

Подгулявший наробраз трясся в тарантасе и мотал головой, как дохлый гусь. На душе трусливо, больно и смешно. «Чорт знает… Этакая тьма. Вперед или назад идем? Абцуг… Что есть абцуг? ххыы… Смычка — дрянь. Могут донести… Вот так самогонка. Ударрно! Вне программы… А донесут, честное слово — донесут. Скандал!» Рядом скакал на кобыле Аксен, без шапки. Он держался за гриву и едва сидел: — Я, как будучи председатель, пожелал проводить ваши милости. Чего-с? Фамиль мой — Оксен Петров. Прошу зачи…зачислить во внимание. Легче, Павлуха, легче: тут пенышек! Наше начальство-то, сохрани господь, не опрокинь. На цепи сгною! В порядке дисциплины!.. Вот какой я справедливый человек. Чего-с? Известно мужик сви…свинья. Я его, этого самого стервеца Силантья, сей минут на цепь. Чего-с? Он завсегда мутит… А я тут… Но! Но! Тпру! Но-о… — он сполз коню под брюхо и кувырнулся в грязь.

ЧЕРНЫЙ ЧАС

— О-го-гой! — закричал тунгус Пиля. И тайга отозвалась: «О-гой»… Осмотрелся кругом: лес, снег, клок седого неба — вынул изо рта неугасимую: — А-гык! Резко, четко, словно шайтан к ушам: «А-гык»… Пиля любит покричать в тайге: один, скучно. Крикнешь — ответит, ну, значит, двое, не один. Пиля большой ребенок. Сколько же Пиле лет? — Трисать пиять. Пиле в прошлом году на ярмарке в Ербохомохле сорок было, ведь сам же говорил всем: — Сорок… Мой старик есть, совсем маленько старый… Дай, друг, винца. Да и сам батька, поп Аркашка кривой, священник в книгу заглянул одним глазом и сказал: — Тебе, чадо, сорок стукнуло. А ты и на исповеди не бывал. Хоть бы соболька от трудов пожертвовал, а то бог хворь нашлет. А вот теперь Пиле только тридцать пять. А весна придет — может двадцать будет, почем знать… Может, пятнадцать… Озирается Пиля, нюхтит, как собака по следу соболя, пытает снег, пытает небо, пытает морозный воздух, ищет глазами и душою хоть малый знак весны. — Нет, зимно… Синильга — снег кругом, льды кругом, мороз. Костер урчит — лопочет. Желтое, красное с синим переливом пламя взвивается вверх, когда Пиля сует в костер целую лесину. Холодно. И нет солнца. Куда оно делось, куда ушло? Заблудилось что ли, или болезнь забрала его? Вдруг помрет, подохнет солнце? Ой, как худо тогда. Тогда и весна не придет. И Пиля останется один, совсем один, как в небе месяц. Суетливая Камса прыгнула ему на грудь и дружески лизнула в толстые губы. Сплюнул Пиля и пнул собаку под живот, а сам повалился в снег, стал кататься и корчиться, словно в тяжком припадке, стал кричать придавленным голосом, как у попавшейся в капкан лисы: — Скушно мне, как скушно! Эй, баба, девка, иди!.. Собаки гурьбой к нему, не знают, чем помочь: беда пришла, или так сдурел хозяин, может игру завел. Собаки выть начали. Вот олени примчались: скоком, скоком — стоп! — окружили хозяина кольцом, закинули густодревые рога назад, из ноздрей белый пар. А Пиля все кричит: — Ой-ой! Какой я один… Собака я!

* * *

Стойте ветры, не метите снег. И ты, кривая сосна, не качайся. Солнце, где же ты? Ну, ну! Разве не чуешь, что Пиля собирается в дорогу? Крутятся вихри, воют шайтаны в трущобах темных, ходит ветер по вершинам, шумит тайга. Смерть. Кому смерть, а Пиле любо: да если б кругом Пили выросли ледяные горы, если б вся снеговая туча опрокинулась на землю, и бешеный ветер рвал бы с корнями лес, для Пили одна забава — встал, пошел: Эй… эй!.. Сторонитесь льды, прочь крылатые, косматые вихри, эй… эй, — умри, издохни, ветер — Пиля идет! А куда? Хе-хе… Куда собрался Пиля? — Самую красивую найду. Скликал оленей: — Орон! Орон! Связал гуськом, в ольгоун, на переднего, — учуга — седло набросил. Стоят олени, дышат, будто говорят: — Найдем, найдем, самую красивую найдем. И собаки черные крутятся возле, черные, а поседели — снег, мороз: — Найдем, найдем, — взлаивают хором. Пиля весь погружен в сборы, неугасимую трубку некогда раздуть: торчит в зубах мертвой загогулькой. — Айда вперед… Ко-ко! Ну, вы, не отставайте! Куда? Прямо. В то место, где весна живет. Прямо. Даже не оглянулся Пиля на брошенное стойбище. А что ему? Пиле везде приют. Был бы огонь да лес. Сидит Пиля на переднем олене — олень рогастый, крепкий — голова у Пили огромная — вот так башка, этакой во всей тайге не встретишь. Не даром все смеялись над ним: — Как ты и родился такой? Башка у Пили волосатая, длинная грива сзади, в косы плести Пиля не умеет. А поверх волос — какой-то колпак из красной тряпки. Вот все, бывало, говорили: Пиля урод, Пиля страшный: сам лесовик с перепугу сдохнет, ежели встретит Пилю невзначай. С утра до ночи, с утренней зари до поздних ярких звезд, каждый день все вперед, вперед правит путь свой Пиля. А чего ищет — не находит. Как стрела из лука летит его взор туда, сюда: выйдет в долину речки — во все концы смотрит, взнесут его олени на вершину сопки — край неба виден — а того, что надо — нет… — Мне надо бабу, — говорит он каждой сосне кудластой, каждому гнилому пню. — «Может, жену, может быть, мать с сестрой?» — спрашивает его ветер. — Бабу! — упорно твердит Пиля и свистит злобно, звонко, словно иглой каленой колет насквозь тайгу. Он очень хорошо знает, что ему надо. Не жену, не сестру, не мать. Ему надо все: По тунгусски: — Аши. По русски: — Бабу. И мать, и сестру, и жену, все вместе. Разве была когда у Пили мать? Он от поганого гриба родился, его шайтан принес. Не было у Пили матери, а надо. До зарезу надо, тоскливо одному, все один, да один. Скушно. И сестры у Пили не было, а надо. А вот и самое главное, что надо Пиле, всему голова, страшно и подумать: жену. — Ох ты!.. Жена-а! — сладко простонал Пиля, зажмурился, ухмыльнулся во весь рот, боднул головой, едва на олене усидел — голова у Пили огромная, что твой пень, перетянула. И куда его несет олень — не знает, что кругом — не видит, все пестро, пестро, искры красные в глазах, огни по сторонам, и словно бы кто тихим голосом поет, женским, заунывно так, тонко выводит, ласково. — «Вот и я… Что же ты. Слезай, бери!» Всхрапнул Пиля, открыл глаза, тьма кругом. — Неужто ослеп я? Неужто спал? Ночь, звезды. Олени в куче. Видно, давно остановились. Собаки спят. Удивился Пиля. — Ночь, верно ночь… хе! Развел костер, набросал по снегу хвой, раскинул на них шкуру, лег, а сам думает, греясь у огня: «Надо богу помолиться, как поп священник учил, Аркашка кривой, батюшка отец». Встал Пиля на колени, крестится, в небо смотрит, в Золотой прикол, — звезду высокую, — требует, кричит: — Эй, Никола батюшка! Слышишь, нет? Давай мне скорей бабу, пожалуйста давай. Один я, сиротинка я… В каменный чум к тебе приду, в гости, ты там за стеклом сидишь, знаю… В шапке… Ежели дашь, эй, Никола, и я тебе дам!.. я тебе палку поставлю, как ее… Мягкую, с ниткой, как ее… Слышишь? А не дашь скорей бабу, так и наплевать! И сам найду. Прощай, Никола-батюшка. Русский бог — матушка. Пиля так усердно, так часто в землю бухал, аж вспотел. Мороз с дымом, с белой пылью, а Пиле жарко — стал снег глотать. Потом вытянул ноги и завяз в мертвецком темном сне.

* * *

Так только в сказке бывает, в страшной и сладкой сказке. — Вот олени, вот и собаки. Гляди, гляди: человек спит! Девушка встала над Пилей, звонко смеется, в ладоши бьет: — Гляди, гляди!.. Страшный какой, губастый. А Пиля дрыгает то правой, то левой ногой, губами чмокает, облизывается, должно быть сладкую ежу ест, должно быть, крепкое вино пьет, видишь: в пляс пошел. — Ха-ха-ха-ха-ха!.. Всхрапнул Пиля, продрал сначала правый, потом левый глаз. Сердце упало, ударило, кровью захлебнулось: — «Баба, — женщина». Узкие щелки раскосых глаз шире, шире. Открылся рот, в улыбку сложились губы, и ноздри стали раздуваться, как у хорька, почуявшего пахучий след белой куропатки. — «Баба»! Неужели сон? Нет, смеется. Живая, румяная, и серьги в ушах. И крест, и браслеты. Веселая. — Здравствуй, — сказал Пиля и приподнялся. — Здравствуй, — ответила живая, веселая. Пиля изо всех сил обоими руками свою голову скребет, вынул трубку, достал уголек из полусонного костра. — Ты кто такая? Девка? Баба? — Девка. — Откуда? — Я? Смотри! — она быстрой рукой ткнула вправо: звякнули в ушах висюльки, — вот!

Дымок вблизи клубится, чум стоит. — Когда пришла? — В ночь. — Куда идешь? — Не знаю. А ты куда? Пиля подумал и сказал, усердно царапая руками спину. — Я? Маленько знаю, маленько нет. — Ищешь, что ли, кого? Может оленей ищешь? — спросила она. — Ищу, — сказал Пиля. — Тебя ищу, — и прищурил глаз. — Меня-а-а?! — насмешливо протянула веселая и так круто повернулась, что подол белой ее парки хлестнул Пилю по приплюснутому носу. Пиля дружелюбно крякнул и чихнул. Потом лениво потянулся за жердиной, чтоб огреть сученку, хамкавшую над самым его ухом, — глядь, а веселой то и нет… Пиля протер глаза, что за чудо — нет. И чум пропал, и дым исчез. Эге-геее… На голове его зашевелились волосы, а губастый рот широко открылся. Прочь от этого лихого места, прочь!.. Было серо кругом. Издыхал, валился на земь день. Надо бы есть и собаки пищи просят. Некогда! Айда скорей… С трубкой в зубах ошалело шагает Пиля лесом, оленей в поводу за собой тащит, острой пальмой железной просекает сквозь чащу торопливый путь. А тьма все гуще. Все ослепло кругом и в горной ночи, в черном морозе пересвистнулись шайтаны из края в край. И чьи то голоса: то хохот, то рев, то песня. Ах, проклятое место… Собаки жмутся возле ног, рычат, шерсть кверху, хвосты вниз. И заклятый черный дух за шиворот его схватил: ай, ай!.. Как бросит тунгус оленей: — Батюшка Боллей, звериный хозяин, не мучь, пусти! Да ходом, ходом, сквозь тьму, сквозь страх. Вдруг светом опахнуло: — Стой! Куда?!. Эй, бойе! [4] Пиля враз остановился. Большой костер. Чум, старик и та… вот та… веселая… — Что ж ты, бойе, назад вернулся? — спросила она лукаво и стала выколачивать из здоровенной сохатиной кости мозг. — Как — назад? — грубо проговорил Пиля. — Я вперед. Вперед да вперед. Та раскатилась звонким смехом и погрозила костью: — Я стояла возле тебя, говорила с тобой. А ты сидел, сидел, да повалился, как старый сохатый и захрапел. Очень ты здоров спать, бойе. — Врешь, — возразил Пиля, и для угощенья подал старику дымящуюся свою трубку. Я не спал. — Не спал? Ха-ха-ха… — Что ж смеешься? Я был пьяный. Может и заснул. — Пьяный? — воззрился на него старик, и сморщенное лицо его сразу покрылось маслом, — где ж ты взял вина? До села надо два месяца итти. — Где взял? — задумчиво переспросил Пиля. — Уж взял. Я знаю, где взять. Взял да и взял. — Ну, поднеси мне, — сказал старик и сплюнул. — Где же вино? — А вот, — нерешительно ответил Пиля и стал копаться в кожаной суме. Он долго там шарил, кряхтел, сюсюкал. Старик нетерпеливо крикнул: — Ну, скоро? Давай! Чего моришь? Пиля посмотрел сначала в прищуренные глазки старика, потом на девушку и сказал: — Вспомнил. Это я во сне пил. Русский угощал меня… Михалка. Во сне. Тогда оба враз — и старик и девушка — захохотали. — Веселый ты, — сказал старик, трясясь от смеха и кашляя. — Мало-мало веселый, — подтвердил Пиля и тоже улыбнулся. — Веселый, верно, — сказала девушка и облизнула свои покрытые жиром пальцы. Веселый, только дурной. — Россомаха дурная! Я не дурной, — обиженно ответил Пиля. Он жадно посмотрел на розовый горячий мозг, который отправила в рот девушка, на ее сладкие алые губы. И ему вдруг неудержимо захотелось есть и целоваться. Он жарко задышал и сел к костру. — Как же не дурной, ежели колесо такое сделал: от нас ушел, да к нам и вернулся. Ведь твой костер вон там горел. — Врешь, — сказал он. — Вру? — Врешь. Дай ка мне есть. Я голодный. Она вскочила, дернула его за отсыревший рукав парки: — Пойдем!.. Тогда будешь знать, кто врет. Пойдем! — Ну, пойдем, — недовольно сказал Пиля и поднялся. — Мне все равно. Пойдем. Куда это? Девушка пустилась рысью, серьги ее звенели, он еле поспевал за ней. — Стой! — крикнула она. — Видишь? Они стояли у потухшего костра, на том лешевом месте, где провел он прошлую ночь. Пиля обомлел, льдом сковалось сердце. Но вот глаза его засверкали, он исступленно завизжал: — Ты не баба! Ты шайтан!! Ты мертвая!!! Та раскатилась хохотом и вдруг захрипела: тунгус схватил ее за горло и бросил в снег: — А, шайтан! — шипел он. — Вот узнаю… кто ты есть… Ага! Оба, урча, барахтались в снегу. Она со всех сил теребила его волосы, грызла губы, билась. Он рвал на ней парку, рубаху и хрипел, словно бешеный волк, которому скрутили морду. Девушка почувствовала, как жесткие руки жадно шарят ее грудь. Ей больно, ей очень больно… — Геть!! — раздался внезапный окрик старика, и по большой голове Пили стукнула, как по пустому котлу, жердина. Пиля вскочил и отряхнулся. Поднялась и девушка, она закрыла лицо руками — яркий месяц в глаза светил — и отвернулась. — Ну? — сердито проговорил старик и подбоченился. Пиля пощупал затылок, — вспухла шишка — и сказал тонким, виноватым, заискивающим голосом: — Ты меня огрел ладно. — Да-да… хорошо огрел, — согласился старик. — Ничего. В самый раз. Больно ладно, — отчетливо сказал Пиля, он поймал ухом таящийся смех девушки и моргнул в ее сторону: — Я думал, она шайтан. Нет, баба. Самая настоящая, самая живая, сладкая. Вот возьму ее к себе. Она дочь твоя? — Сирота, — ответил старик. — Все равно. Возьму. Эй, как тебя зовут? — Гойля, — тихим голосом отозвалась тунгуска. — Ладно. Гойля так Гойля. Ну, развьючь моих оленей, поставь чум, свари сохатины. Да вот рукавицы порвались, зашей. — Сделаю, бойе, сделаю, — покорно сказала девушка и побежала. — Пойдем ко мне, толковать надо, — проговорил старик. — Кто ты есть? Впервые вижу. — Я есть Пиля Иваныч Дункича, — по русски сказал тунгус. Его голос звучал внушительно и важно. Пиля даже удивился. Никогда не говорил он так. Оба пошли к костру. Старик шел в перевалку, раскорячив свои кривые ноги и подпираясь жердью, Пиля заботливо ощупывал свой вспухший затылок.

4

Бойе — друг, товарищ.

Поделиться с друзьями: