Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
* * *

Еще до весны далече, а Пиля уже сидит с своей женою в собственном чуме. Старик ушел. Это ничего, что он взял за дочь такой большой калым: двадцать оленей взял, полтысячи белок, пару соболей да мертвые часы с цепочкой. Как покупал их Пиля у купца, живые быле, стрелка вертелась колесом, а как уплыл купец, поколели часы, сдохли. Пиля и камнем по ним брякал, и об сосну с маху бил: — Нет, не стукат, помирал совсем. Ничего не жаль, ни оленей, ни соболей, ни белок, а вот часы, хот и мертвые, а жаль. Но Гойля так ласково улыбается глазами, так умильно что-то говорит с костром. Да пропади они пропадом часы! — Гойля. Старик всех оленей Пилиных угнал. Только двух оставил, дочери да Пиле. Пускай шагает по сугробам, старый, пускай. А им и тут ладно, у костра. Разве плохо пахнут свежие хвои, что густо разбросал Пиля в своем чуме? Разве не мягки, не пушисты шкуры, что сидит на них Гойля? Разве не морозна ночь, а в чуме так тепло, угревно, и такой вкусный пар клубится от котла? — Гойля! Эй… Молчит Гойля. Вот вздохнула. О чем вздохнула? Движенья ее быстры, руки проворны, ловки, блестит серебряный браслет. — Волосы у тебя, как крылья ворона в снегу, о, Гойля. Щеки твои горят, ровно огонь. Губы твои сладки и алы, как малина. Грудь твоя, все равно, как… — Пиля замялся, голос его дрожал, слова терялись и убегали прочь. — Все равно, как… ну, это… Ах, Гойля! — Как мы будем жить? — прозвучал ее голос. — Ты бедный. Оленей у тебя нет. — У меня есть башка, у меня есть ружье. Не бойся. Будем жить. — Я люблю оленье молоко. Где у нас оленюхи? Пиля быстро сказал: — Я пойду к шаману. У него волшебный бубен. Гойля насмешливо прищурила глаза: — Ох, какой могучий шаман!

Вот он переделает двух твоих старых самцов в молодых оленюх… — губы ее улыбнулись и дрогнула крутая бровь. Пиля засопел и кончики ушей его вспыхнули. — Отчего у тебя такая большая голова? — лукаво спросила Гойля. — Когда будешь меня целовать, голова станет маленькой. — Вот как! отчего? — Оттого, что ты станешь целовать… Оттого, что… — А ты умеешь целоваться? — Я? — Пиля вынул изо рта трубку, отер толстые губы и тихо сказал: — Нет. — Ха-ха-ха!.. Зачем же тогда взял себе Гойлю? Пиля снял свой красный колпак, с ожесточением долго скреб голову, потом сказал, чуть раздражаясь: — Когда купил ружье, белку стрелял мимо, теперь бью в глаз. Гойля жадно затягивалась трубкой и выпускала из ноздрей густые клубы дыма. Она искоса посматривала на Пилю дразнящим взглядом. Их разделял костер. — Ты разорвал мне рубаху. Иди на ярмарку, купи мне кумачу. — Ладно, куплю две урбахи, три урбахи, — сказал Пиля и его кинуло в жар: Гойля быстро обнажилась до пояса, и проворная игла с оленьей жилой замелькала в ее руках. Тунгус весь сладко обомлел: — О, Гойля! — бросив трубку, простонал он. — Я никогда не видел тебя… Ни одну женщину не видел так, безо всего… Гойля! — он задыхался и пьяно полз на четвереньках к ней. Та чуть пнула его ногой, обутой в бисерный сапог и проворно поднялась, огненная, гибкая. — Лови! — с задорным, обжигающим смехом скакнула она по ту сторону костра. — Ловлю! — ноздри его раздувались. — Ай! — крикнула женщина, когда Пиля, опрокинув чайник, облапил ее. — Постой! и оттолкнула с силой: Пиля набитым мешком шлепнулся в костер. — Сгоришь, сгоришь!.. — и захохотала, серебристо, звонко, словно бегучая вода в горах. — Давай ужинать, бойе. — Давай, — отряхаясь и тоже громыхая счастливым смехом, отвечал по русски Пиля. — Моя шибко проголодался маленько совсем. Первый ужин прошел в большом согласьи. Гойля шутливо щелкнула Пилю ложкой в лоб. Пиля загоготал от удовольствия и громко рыгнул, что означало: спасибо, сыт. Та рыгнула громче. Но Пиля, борони бог, не дурак: разве можно поддаться бабе? Он вобрал живот, приподнял плечи, выпучил глаза и рыгнул оглушительно и страшно: спавшая у входа сучка спросонок опрометью вон, а Гойля вздрогнула. Польщенный Пиля — хозяин так хозяин — гордо взглянул на жену, облизал жир с грязнейших пальцев, до суха вытер их об волосы и начал говорить торопясь и запинаясь. Он говорил о весне, о том, как бил медведя, как обвалился снег с горы, как ходили по небу огнистые сполохи. И в каждом его слове, в каждом кивке головы и прищуре глаз чувствовалась радость: одиночество кончилось, скука сгибла. Вот перед ним сидит Гойля, у ней черные косы, алые губы, и годы ее — годы молодого цветка. Он над ней, как солнце над землей: должна его любить, должна покоряться. Пусть она слушает двумя ушами, пусть поймет утробой. Он все сказал. Весь потный от длинной речи он в упор уставился на Гойлю, ждал. А та, — далекая, далекая Гойля — ее нет здесь, — протянула ему берестяную чашку с чаем и сказала: — Я люблю сахар… Я люблю вино. О, веселая, веселая вода. Кто-то вздохнул в Пиле, но кто-то и заулыбался. Сахар что. Сахару у них будет много. Будет и вино. Он Гойлю в село сведет, за тыщу верст, а в селе коленкор, да сахар, а в селе вино, такое вино, — хватишь, словно уголь проглотил — огонь огнем — и сразу станешь богатый, сразу станешь ой какой сильный и счастливый. А потом маленький Пиля у них заведется, этакенький, этакенький. А потом малюсенькая Гойля заведется… у-у… потом, потом…..Когда в открытую верхушку чума сребролобый месяц уставил свой хитрущий глаз, тунгусы, досыта наговорившись, погружались в сон. Не так-то сразу заснул Пиля. Не так-то сразу и любопытствующий месяц откатился прочь — наступающее утро не спеша толкало месяц к низу. Пиля, засыпая, слышал медовый шопот молодой своей жены: — Вот завтра посмотрю, бойе, станет ли меньше твоя башка. Эх, дурной, дурной…

* * *

Как заснул Пиля улыбаясь, так с улыбкой и проснулся. Но когда открыл глаза, лицо его вытянулось, и нижняя челюсть сама собой отскочила: пред ним, грузно опираясь на палку и посмеиваясь, стоял жирный-прежирный старик-якут Талимон. — Ладно спишь, — сказал якут и захихикал, — так спит медведь в берлоге. Пиля вспомнил, что должен якуту много денег, а старик крутой, беда. — Ты, вижу, женился? — строго спросил якут, опускаясь у потухшего костра. — Нет, — ответил Пиля. — Я бедняжка… Где мне… — Нет? Хорошо сказал, очень хорошо сказал. А почему же с женщиной в одном мешке спишь? Пиля робко пощупал меховой мешок, в котором лежал и, толкнув в бок пробудившуюся Гойлю, виновато проговорил: — Женился… Забыл совсем… Маленько женился. Верно. — Давно? — Да-авно, — неизвестно для чего соврал Пиля. — Когда же? — Вчера, маленько… Быстрым оленем выскочила из мехового мешка Гойля, приподнялась на цыпочки и крепко по-молодому потянулась, потом пошла за снегом, чтоб согреть чай. Круглая, как у огромного филина, голова старика повернулась вслед Гойли, и черные, живые глаза заблестели похотью. Он причмокнул губами, прищелкнул языком и спросил вылезавшего из мешка Пилю: — Где достал, сколько калыму давал? Баба хороша, карауль бабу. — Баба ничего. Ладная баба, — ответил Пиля. Он встряхнул мешок и в раздумьи остановился, с опаской посматривая на якута. — Год нынче худой, белка худая, улов худой, — начал Пиля пискливым голосом. — А я тебе, бойе, должен ой, как много… Как и быть, бойе, как и быть… Я бедняжка есть… — Баба моя старая, худая, живот отвис… — в тон ему, так же пискливо ответил Талимон, и смешливые морщины пошли от глаз по всему лицу. — Понял? Весело, шумно вошла Гойля. За нею три собаки. — Геть, геть! — кричала на них. — Пиля! что-ж ты стоишь, как горелый пень. Почему погас костер? Почему гость сидит в холоде? Ну, ну! В чуме мороз, но вот заклубилось трескучее пламя, мороз ходу, ходу, и вскоре такое тепло сделалось, что Талимону пришлось снять лисью шубу. Красная суконная рубаха, через всю грудь две серебряных цепи: одна с большим крестом, как у попа, другая с часами; вокруг тугого живота серебряный с насечками пояс, руки в золотых перстнях и кольцах. Бросив острый взгляд на якута, Гойля услужливо засуетилась: гость богатый, может даст денег, может — подарит кольцо. Гойля быстро заплела черные густые косы, быстро надела шитый бисером нагрудник-халми: гость знатный, пусть смотрит, пусть любуется ее красой. А Пиля сидел, повесив нос, шлепал толстыми губами и боялся взглянуть в глаза богатому купцу. — Баба моя совсем износилась, — посматривая на круглые бедра Гойли, говорил гость, — а я хоть стар, но еще крепок, как три сохатых. И золота у меня много. В тайге закопано и там, и там… — Куда идешь, бойе? — спросила Гойля. — На ярмарку. Мой караван — сто голов. Остановился недалече. Гляжу — чум, слышу — собаки лают. Ага, думаю, стойбище. Вот пришел. — Угощенья у нас нету… Я бедняжка есть… — засюсюкал Пиля. — А вот, — сказал якут и развязал огромную суму. — О-о! — враз вскричали тунгусы. — Огненная вода! Вино!.. — А вот, — проговорил якут, выкладывая большой кусок сахару, копченые оленьи языки, связку баранок. — О! Само слядко! — вскричала по-русски Гойля. — Сахар, — гортанно сказал старик, — он сладок, как женщина с розовыми щеками… Нет, женщина, в сто раз слаще. Когда она целует… о-о, тогда — защурился старик и поцеловал воздух. — Зачем так говоришь?! — прервала его женщина, раскусывая сахар и раскладывая всем по кусочку. — Ты старый, у тебя жена, дети, внуки. Якут захихикал, подбоченился и сказал веско, с расстановкой: — Молодое дерево гнется, старое — твердо, как железный кол. Но вот вскипело все, сварилось, и чарка с водкой пошла по рукам. Все веселей и веселей становился Пиля, все громче, задорней хохотала его жена. Толстощекое лицо якута стало красным, лоснящимся. Он хохотал вместе с Гойлей, незаметно подмигивая на тунгуса, заводил песню, бросал и все чаще поддавал вином пару. — Пиля! — крикнул он сквозь смех. — Смотрю на тебя и дивлюсь. Много людей пересмотрели мои глаза, такого впервые видят… Да ты бы взглянул хоть раз на себя в воду, что за образина. Тьфу!.. Ты не сердишься? Я тебе большой друг, и ты мне друг… Ну, зачем тебе жена, ну, зачем, скажи?.. Пиля враз перестал смеяться. —

Хорек и тот знает, пошто сделана жена, — оттопырив губы, процедил он. — Ха-ха! Хорек!.. — воскликнул якут. — Из хорька чиновник шубу шьет, а твоя шкура шаману на бубен разве. Пиля отвернулся, прикрыл лицо руками, засопел. — Обидно, обидно это… Старый барсук ты, вот ты кто! — Ха-ха-ха!.. Я барсук? — по злому захохотал якут. — А долг? Нешто забыл, сколько должен? Подай сюда! А нет — в тюрьму! Гойля испугалась, дрожащей рукой сует в самые губы Талимону вина: — На, выпей, бойе, выпей. И сама пьет, проглотит водку, встряхнет головой, сережки звякнут. — Ты не сердись, друг, я бедняжка есть, — умиротворенно сюсюкает Пиля. — И ты не сердись… Я тебя люблю, я тебе весь долг прощу, отдай мне Гойлю. — Как можно! Что ты! Ты сдурел? — хрипло сказал Пиля. — Отдай. Я твой друг. Я буду тебя любить. Ты двадцать оленей давал за нее калыму, я тебе дам сорок. Дам сто! — Торгуй у шайтана дочь. Разве мало тебе баб? Ищи. — Я нашел. — Как бы мой нож не нашел твое сердце! — возвысил голос Пиля, и глаза его перекосились. Отточенный нож валялся у костра, манил. Рука Пили заиграла. — Ну, спасибо, друг… Так то ты уважаешь меня, — оскорбленным голосом сказал якут, вздохнув. — Разве я на вовсе прошу Гойлю? Я не на вовсе. Эх ты… — Не на вовсе? — спросил Пиля. — А на долго ли? — голос его вилял. — На месяц. — На месяц? Нет на месяц нельзя. И Гойля подхватила: — Как можно!.. Нельзя… нельзя! На-ка, бойе, выпей. На еще. А Талимон подкатился к самому Пиле большой копной, сел на корточки, руки положил ему на плечи: — Мой батька уважал твоего батьку, моя бабушка уважала твою бабушку. Пошто меня уважать не хочешь? Эй, Пиля! Самый лучший друг… Ну, а на неделю можно? — Нет. — Ну, на день? — Нет! — упорно, резко рубил Пиля. — Ну, на час?.. — На час? — переспросил Пиля и, упираясь пятками, немного отполз от якута. Тихо стало. Словно застыло все. Даже звериный жир на горячей сковородке перестал трещать, и языки пламени к земле приникли. — На час ежели — можно, — просто, от всего сердца сказал Пиля. — Корыстно ли? На час можно. Чего тут… Как затрещит на сковородке жир звериный, как взметнется пламя, и гиканье, и песня. И сам Пиля пляшет, и Гойля пляшет, и старый Талимон трясет толстым животом. И смех, и слезы, и собачий вой. Вина! Дайте Пиле огненной воды. Еще, еще! Э-эх!! Чум пляшет, земля трясется, белый снег под ногами вьюгой вьет. Вей-вей-завивай. Пуще, пуще! Э-эх!! Упал Пиля и хохочет. Хохочет, хохочет. Схватил Пиля за шиворот собаку, целовать стал. Подполз к деревянной ступе, что сулихту толкут, целовать стал. Плачет и целует, плачет и целует, хохотать стал: он самый сильный, самый богатый. Его жена самая красивая. Две урбахи, три урбахи… Ха-ха-ха… На час, корыстно ли… Где Гойля? Где Талимон?!.. Стойте, ужо… Амиткалле… Амиткалле!.. А, шайтан, попался!? Агык!! И словно сохатый в яму — ух! По чуму пьяный Пилин храп пошел.

* * *

Вот и весна явилась. Журчат ручьи. Под солнцем журавли плывут. Проснулась тайга, стряхнула зимний белый сон, позеленела. Пиля один. Не встретил весну. Ушла весна и не простилась. — Мошенник… — не сходит с языка у Пили слово. На час брал, совсем тащил. Дни идут за днями. Трава. Цветы. Белки хоркают, птицы свирельные песни завели. Солнце жаркое, солнце светлое. А Пиля один, нет Гойли. Думает Пиля думу неотвязную, утирает рукавом глаза: — Один да один… Скушно… Ой, совсем один. Прошло лето, не сказалось. А там и осень. А там — зима. Хлопнул мороз, сковал мороз воды бегучие. Снегом накрылись все пути, все тропы. И угрюмый медведь давно в берлоге лапу сосет. — Гойля!.. Гойля!!! Нету. Эх, стоит-ли без Гойли жить! Страшный Пиля метался, по бестропным путям, он больше не кликал Гойлю. Однажды, когда стояла луна и мороз трещал, он выл, как собака и плакал. — Прощай… Прощай.

* * *

Стойте ветры, не крушите лес, и ты, кривая сосна, не качайся. Зоркий ворон покружил над сосной, сел на вершину кедра, смотрит. Человек. Аркан. Человек смирный, руки вниз, не шелохнется. Каркнул ворон, взмыл черным кругом и — прямо к человеку.

РЕДАКТОР

Скажу несколько теплых слов в защиту редакторов. А то все ругают их, и, по-моему, напрасно.

Не знаю, как в столицах, у нас же в городе Тетерькине редактор замечательный и, в виде исключения, женского пола, притом — высокого ума. Она совершенно молодая и со стороны внешней формы — очень стройная, сюжет развернут вполне, фабула тоже обработана. Нецензурно выражаться воспрещает.

Хорошо-с. Однажды приношу ей рассказ из крестьянского быта, под заглавием «Женская порка».

Она прочла и стала меня энергично крыть. То есть так крыла в смысле идеологии, что по всему моему телу пошли пупырышки, как у щипаного индюка. Будучи сознательным, я выскочил на двор и стал глубоко вдыхать свежий воздух.

Надышавшись как следует, вновь подхожу к ее столу.

Она сидит, ничего не говорит и даже не смотрит на меня, а занимается маникюром. Брови наморщены.

А рассказ мой вкратце таков. Прибегает в сельсовет маленького роста мужичок с заплывшим глазом и кричит, что его избила жена, контрреволюционерка. Тогда всем комсоставом пошли брать эту скандалистку-бабу, которая сидела в избе, крепко запершись. Первый полез в окно председатель сельсовета, очень лохматый. Только он лег брюхом на подоконницу и закорючил ногу, как проклятая баба сгребла его за бороду и стала лупить ухватом по загривку, ругая Советскую власть. Председатель кричит: «Тяните скорей обратно за ноги! Убьет!» Словом, короче говоря, бабу взяли с бою и поволокли на площадь, затем согнали всех замужних женщин для образца наказания, затем оголили контрреволюционерку-бабу и стали производить дискуссию вожжами. Сначала сознательный муж драл, потом били содоклады и от прочих доброхотов. Скандалистка орала, остальные женщины поучались, смиренно говоря: «Мы будем тихие».

Это вкратце. Кончался же рассказ буквально так:

«Закат пылал. И вся пышная природа как бы созерцала подобный финал. Прохожий старик остановился, взглянул на истерзанное контрреволюционное бабье сидячее место, воскликнул: „Боже правый!“— и заплакал».

Я говорю:

— Как же так, Софья Львовна, вы бракуете такой потрясающий рассказ? Сюжет развернут, фабула обработана.

Она говорит:

— Да, все прекрасно. Но у вас кулацкая идеология.

— Никак нет, — говорю, — вожжами драли, а не кулаками.

Она опять начала меня крыть. Так крыла, так крыла, что у меня даже золотой зуб заныл.

Я вновь выбежал на улицу и сожрал две порции мороженого, удивляясь, до чего сознательны редактора.

Хорошо-с. Являюсь вновь к столу.

— Вы меня, Софья Львовна, режете. Мне аванс надо. Я Мишке Сусленникову два с полтиной должен. Я…

— Почему у вас тошнотворное слово «боже» с большой буквы? — перебила она.

— Потому, что это новая строка.

— Пустая отговорка, — сказала она. — Переставьте слова, напишите: «Правый боже! — воскликнул старик».

— Так никто не восклицает, тем более на старости лет, — сказал я. — А всегда восклицают: боже правый.

Она говорит:

— Я, знаете, человек подначальный, должна стоять на страже. Я человек партийный.

— Я тоже человек сознательный, — сказал я, вставил папиросу в янтарный мундштук и закурил, пуская дым самыми маленькими, деликатными колечками.

— А скажите, товарищ Моськин, вы в данном рас сказе на стороне мужиков-насильников или…

— Никогда! — возмутился я. — Всецело на стороне угнетенныхженщин! — и вновь пустил дым самым маленьким колечком, вроде обручального.

— Ну, тогда другое дело, — ласково сказала она. — А почему вы не женитесь?

— Да как вам сказать, — замялся я. — Некогда жениться-то. Все рассказы пишу… Так разве, на скорую руку… это… как его… — потупил я глаза. — А во-вторых, где ее, невесту-то, взять?

— Ну, — улыбнулась она, прищуривая свои очаровательные глазки. — За вас всякая пойдет… Вы очень симпатичный… Очень, очень!..

— Извиняюсь… А вот почему вы замуж не выходите, такая красота? — осмелел я и чувствую — страшно заклубилась кровь во мне.

Она тоже замялась, склонила голову набок и ужасно обольстительно улыбнулась мне.

Тут совершенно вылетело у меня из головы, что она редактор: я усиленно задышал, в то же время обдавая ее двусмысленным любовным взглядом.

— Итак, ваш рассказ пойдет, — вдруг проворковала она; голос ее дрожал, пышная грудь вздымалась, сначала медленно, потом быстрей, быстрей.

— Неужели пойдет?! — трагически заломил я руки. — Без всяких изменений? Ни одной строчки?!

— Да, да, не волнуйтесь. Ну, может быть, какое-нибудь словцо и придется перевернуть. Не забывайте, что я женщина ответственная, одинокая…

Поделиться с друзьями: