Повести и рассказы
Шрифт:
И теперь, когда мы с Гришевым буквально прилипли к месту, Филлис спокойно и уверенно подошла к Хортону. Встала на колени и приподняла ему голову. Он был грязен и истощен, лицо заросло щетиной и покрылось пятнами засохшей крови. От него исходил запах болезни и разлагающейся плоти, но это не остановило Филлис.
Через плечо она бросила:
— Найдите и дайте ему чего-нибудь попить!
Гришев тут же отправился на кухню. Я зажег спички. Свет с улицы становился все слабей, но на недоступном для крыс высоком карнизе стояли огарки свечей. Я зажег вторую, и, поскольку комната оказалась очень маленькой, этого света было достаточно.
Гришев вернулся с банкой фруктового сока, уже
Приподняв Хортону голову, Филлис сказала нежно и проникновенно:
— Алекс, все в порядке. Это я, Филлис Гольдмарк. Все хорошо, Алекс, все теперь будет хорошо.
Хортон сосредоточил взгляд на Филлис и некоторое время смотрел, не отрываясь, на ее лицо при мерцавшем свете свечей.
— Я Филлис Гольдмарк, — медленно повторила она, — ваш добрый друг, Алекс. Вы не помните меня?
— Да, я вас помню, — вдруг неожиданно отчетливо произнес он.
— Теперь с вами все будет в порядке. Со мной друзья. Это хорошие друзья — мои и ваши, Алекс. Понимаете?
— Понимаю. — Голос его был полон покорности и согласия, как у малого ребенка.
— Как вы себя чувствуете?
— Очень плохо, Филлис. Думаю, что умираю.
Филлис вернула стакан Гришеву и потрогала лоб Хортона. Я вопросительно поглядел на нее, а она жестом дала мне понять, что у Хортона очень высокая температура.
— Нет, Алекс, вы не умираете. Вы выздоровеете. Мы отвезем вас в больницу, где о вас позаботятся и вылечат.
— Не вылечат. Я ведь умираю. Умираю уже много дней. Меня едят крысы. Я чувствую, как они едят мое лицо.
Я беззвучно сформулировал вопрос для Филлис: «Спросите его. Прямо сейчас». Филлис покачала головой. «Спросите, — беззвучно шевелил я губами. — Так надо. Спросите не откладывая».
Филлис вздохнула и кивнула в знак согласия. Хортон не отводил от нее затуманенных, налившихся кровью глаз.
— Алекс, — произнесла она вслух, — вы должны нам сказать: где бомба?
— Бомба? — прошептал он.
— Атомная бомба, Алекс. Та бомба, которую вы сделали. Здесь, в Нью-Йорке. А профессор Симоновский сделал такую же в Москве. Не помните? Понимаете?
Он слабо покачал головой.
— Помните, кто такой профессор Симоновский? — Голос Филлис был мягок, лишен нажима и тревоги и не содержал в себе ни следа угрозы.
— Я помню Симоновского, — слабым голосом ответил он.
— Помните написанные вами письма? Вы писали, что собираетесь сделать бомбу. Помните письма, Алекс?
— Помню письма. — Губы Хортона дрожали то ли от подобия улыбки, то ли от истерии — судить было трудно. Он вновь произнес: — Помню, Филлис. Только бомбы нет.
— Вы же писали, что собираетесь сделать бомбу, — настоятельно спрашивала она. — Симоновский писал, что он тоже собирается сделать бомбу.
— Да, мы договорились, — прошептал Хортон, — но никогда не собирались делать бомбы. Нам и не надо было их делать. Нам достаточно было исчезнуть. Важна была угроза, а не бомба.
— Но ведь была обнаружена пропажа урана.
Он помолчал. Закрыл глаза и лег, не говоря ни слова. Ни я, ни Гришев не сдвинулись с места и не проронили ни звука. Филлис наклонилась над Хортоном, приподняла ему голову и, придерживая ее руками, спокойно
ждала, а потом положила голову Алекса к себе на колени, будто он — младенец, а она — мать. Тут Хортон открыл глаза и спросил:— Обнаружена пропажа урана?
— И здесь, — сказала Филлис, — и в России.
Тут Хортон улыбнулся по-настоящему. Единственный раз на моей памяти.
— На это мы и рассчитывали, — сказал он. — При их системе материального учета так и должно быть. У них никогда не сходятся концы с концами. Стоит сказать, что обнаружена пропажа, и пропажа обязательно обнаружится. Но бомбы не существует, Филлис. И никогда не существовало: ни здесь, ни в Москве.
Она стала его уговаривать, упрашивать, увещевать, как мать увещевает ребенка.
— Алекс, скажи мне правду. Прошу, скажи мне правду — только правду. Самое главное на сегодняшний день — где бомба?
— Нет никакой бомбы. Я все время находился здесь, Филлис, здесь, в этой квартире, днем и ночью. И ни разу из нее не выходил. Как я мог сделать бомбу? Куда я мог ее деть? Я ни разу не выходил из этой квартиры и не выйду из нее никогда. Я умираю, Филлис. Разве вы не видите, что я умираю? Я съеден снаружи и изнутри. Но я рад, что вы здесь.
Филлис кивнула. Выражение лица ее не переменилось, но даже при тусклом свете свечей я мог разглядеть льющиеся из глаз и катящиеся по щекам слезы.
— Мне не хотелось умирать в одиночестве.
— Не торопитесь умирать, Алекс.
Глаза его опять закрылись, и, осторожно потрогав его лоб, Филлис поднялась и подошла к нам.
— Боюсь, что он очень болен, — тихо сказала она, — у него сильный жар.
— Его надо забрать отсюда и отвезти в больницу. Это сейчас для нас самое главное, — произнес я. — Доставить его в больницу. Мы не знаем, в каком он состоянии, способен ли выжить, или может умереть.
— Вы ему верите? — странным голосом спросил Гришев.
— Тому, что он умирает.
— Тому, что он сказал о бомбе.
— Да, верю, или, точнее, готов поверить. Я так и думал с самого начала, иначе, по-моему, и быть не могло.
Гришев пожал плечами.
— Правда это или нет, самое главное — вытащить его отсюда.
И вдруг мы услышали со стороны кухонной двери чей-то резкий, бесцветный голос, обращенный к нам.
— Согласен. Самое главное — вытащить его отсюда.
Мы повернулись на голос. Это оказался Максимилиан Гомес. Он стоял в дверях с наведенным на нас тяжелым «люгером». Куда девался улыбающийся, светский, сладкоголосый сахарный дипломат, с которым мы познакомились в Грейт-Нек? Теперь он был тверд, холоден, как лед, и полон значительности момента. Как ему, наверное, казалось, весь мир был почти что — без преувеличения, почти что — у его ног, и, подобно Содому и Гоморре, два города должны были превратиться в огненные столпы. Он ощущал себя богом и разговаривал соответственно. Он был высок, красив, мужествен и победителен — и в то же время полон ненависти, презрения и пренебрежения к той гигантской власти, которой вот-вот овладеет. Он был свободен от обязательств, поскольку сто пятьдесят тысяч долларов, заплаченные мне за то, что я стал проводником во мрак, были мною отвергнуты. Я его предал, а он меня нет. Так что его появление было естественным и закономерным. И я понял это гораздо быстрее, чем изложил бы на словах. Когда событие превращается в кинофильм или роман, то появляется масса диалогов, а действие концентрируется вокруг оружия. Но когда жизнь превращается в кошмар, выходящий за грань, оружие становится последним аргументом, а не началом спора. Я знал, что Гришеву это известно, и, когда мы обернулись, мы сделали то, что должны были сделать, без колебаний и сомнений, и за доли секунды наши мысли обратились в действие.