Повести Ильи Ильича. Часть первая
Шрифт:
– Что же вы? – толкнула меня и сестру мать. – Идите в дом. С бабушкой побудьте.
В застекленном коридоре, служившем летней верандой, стояла крышка гроба. На неё сразу натыкались глаза, стоило открыть калитку и войти во двор. Крышка была обита лёгким сатином жёлтого цвета. Поверх него – чёрный атласный крест с двумя поперечными полосами: перпендикулярной и косой. Я прошёл в прихожую, оттуда – в залу. В зале много дневного света. На окнах белые вязаные занавески, трюмо завешено, портреты повёрнуты лицом к стене. В левом углу, на тумбочке из-под телевизора, покрытой белой скатертью, – большая икона спасителя, перед ней – лампадка. Рядом гранёный
Гроб стоит на сотворенном дедом раздвижном дубовом столе, в гробу – бабка. На ее лице выделяется крупный нос. Уголки сжатых лиловых губ горько опущены. Крупные уши спрятаны под платком. Другие черты лица мелки и незаметны.
Глаза полностью не закрылись, как ни прижимали их пятаками, из их щёлок выглядывают остекленевшие зрачки. Руки сложены на груди, пониже маленькой иконки, и держат свечку. Свеча наклонилась, но не падает.
Бабка лежит на белом покрывале, в белой рубашке, головой к лампадке, ногами к выходу. Лицо у неё смирное, успокоенное. Справа от гроба, около окна, на высокой тумбочке, – книга. Перед ней старушка с двойным подбородком. Она читает. Слева на диване сидят богомолки в черном, время от времени крестятся и разговаривают вполголоса.
Душно…
В зале соседки: круглолицая баба Лиза, дом которой выпучился на дорогу и проваливается всё больше, баба Катя, массивная баба Груша…
На стуле в углу сидит мать. Она качается в такт чтению. Сестра – красная, держит свечку…
Сказали, что катафалка приехала, и я вышел на улицу.
Катафалка – небольшой белый автобус. Такой же автобус пришел с завода.
В прошлом году я работал с отцом и теперь здоровался с мужиками, приехавшими помогать…
Ворота вросли в землю, не открывались. Когда принесли ломы и навалились вшестером, открыли одну половину. Решили, что хватит. Пошли за гробом.
Гроб положили на перила крыльца, затем зашли под него с земли и понесли.
Ольга нацепила мужчинам носовые платки, но выяснилось, что родным повязок надевать нельзя, грех, и мы с отцом не знали, что с ними теперь делать. Спасибо, объяснили, что когда будут закрывать гроб, надо положить в него эти платки.
Катафалка поехала. За ней несли венок, потом гроб. Гроб несли до конца квартала, вшестером, крышку – двое.
Баба Лиза, державшаяся рядом, сказала: «Какая же ты, Липа, красивая!»
В ногах у бабки лежали искусственные простые цветы. И гроб простой. И спокойно бабкино лицо. И просто лежат непомерно большие кисти рук. Всё по отдельности – просто, а вместе – красиво. Может, потому и красиво, что просто? А может оттого, что хороший день, и весна набрала силу.
В конце квартала расселись по автобусам.
Ехали быстро. Машина подпрыгивала на выбоинах, и я боялся, что у бабки после толчка вылетит глаз или свалится набок голова. Но с ней ничего не происходило и только, когда уже подъезжали к кладбищу, руки её разжались, как живые. Мать вскрикнула, но Лизавета тут же сцепила их вместе. А скоро остановились.
У входа торговали цветами, венками, сидели калеки, молча протягивавшие ладонь, и бойкие чёрные цыганки.
Сколько помню себя, ничего здесь не изменилось. Только вместо деревянного заборчика поставили бетонные столбы и между ними повесили железные решётки. Когда строили забор, поползли слухи, что кладбище закрывают, и бабка боялась, что не успеет лечь рядом с дедом…
Асфальтированная дорога поднималась на холм. Справа и слева блестели «серебрянкой» кресты,
памятники, оградки. Веяло сластью, химией и гнилью.Запах кладбища не повторим. Стоит один раз пройтись по царству тишины, и навсегда запомнишь горькую приторность крестов, надгробий, скамеек, утрамбованной земли.
Еще пахнет ржавчиной и самодельными цветами, и застоявшейся в низких местах водой с пиявками, гнилью и проступившей красной солью и глиной; пахнет свалкой, тряпьём, кажущимся тлением. Жаркое солнце мешает все запахи и составляет из них один, стойкий…
Мама, присмиревшая будто, затерявшаяся среди процессии, вырвалась от Ольги и начала совать сидящим у дороги мелочь, конфеты и пряники: «Помяните. Помяните». Когда все раздала, успокоилась и снова пошла за гробом.
Незаметно поднялись к кладбищенской церкви.
Службы уже дожидались. В таком же жёлтом гробу лежал мужчина в чёрном костюме; вокруг трех женщин в чёрном собрались его родственники.
Гроб с бабкой поставили на синие табуретки, взятые из дому. Крышку прислонили к заброшенному склепу красного кирпича, венчавшему маленькую церковную площадку. Стали ждать…
День удался. Вчера ещё было пасмурно, вечером моросил дождь, а сейчас чистое голубое небо открылось солнцу, и оно щедро дарило землю теплом. Воздух подёрнулся знойной дымкой. Казалось, в нём таяли боль и горести, соединялись согласие, жизнь и любовь. Душа повторяла услышанное: «Счастливая бабка! В хороший день прощаемся».
Между тем, принесли ещё два гроба; один закрытый.
Около тяжелой церковной двери, на ступеньках, собравшийся народ что-то доказывал старосте. Пожилая женщина властно и упрямо мотала головой. Левее, на белой укатанной стене, горела золотом табличка с крестиком и часами работы храма.
Наконец, двери открылись, и покойников начали заносить.
Гробы поставили головой к иконостасу. За ними столпились провожающие, с тонкими свечками в руках. Свечи не зажигали. Ждали, когда начнут отпевать.
Я посмотрел под купол. Из верхних окошек просочились солнечные лучи и натянули высоко-высоко прозрачную дрожащую перегородку. Она переливалась подобно мыльной плёнке, пылинки проплывали через нее…
Поп оказался старым, в древней рясе, с увесистым крестом и обширной лысиной на затылке.
За ним вошел здоровый курчавый старикан, потом женщина лет сорока с самодовольным толстым лицом. Она устроилась слева от настоятеля, а староста встала справа…
Голос у священника густой, тембр приятный. Я попытался разобрать слова – не получалось. Поп читал быстро, а под конец стиха выдыхался. То, что он выдыхался, и недостающую голосу силу должны были восполнить помощники. Но получалось у них плохо. И если женщина следила за священником и хорошо вытягивала, то старикан пения не понимал. Он тянул одно «господи, помилуй, господи, помилуй, господи, помилуй!», но тянул – это не про него. «Господи, поми-луй!» – кричал он фальцетом, переходя на козлиные нотки.
Староста просто бубнила все подряд: и когда доморощенный хор перебирал слова, словно жалел дыхание, и когда останавливался на одной ноте, пытаясь вывести её необъяснимо высоко…
А старушкам пение нравилось. Я видел, как многие из них закрыли глаза и шевелили губами в такт словам; а некоторые подтягивали тонкими голосками.
Поп, не уставая, махал кадилом. Запах ладана проник, казалось, во все церковные предметы.
Свечка не желала становиться в широкое ложе подсвечника и гнулась. Староста, продолжая петь, помогла мне управиться с ней.