Повести
Шрифт:
— Как они делали? Расскажите.
— Неинтересно все это. Потому что подло и недостойно. — Заметив, что Соня готова ему возразить, сдался. — Ну хорошо… Вот один из примеров. Есть у нас шофер Дымов. Из молодых, да ранний. За нарушение охоты мне пришлось отобрать у него карабин. После этого он однажды сваливает у моего дома машину дровяного леса. Дело это здесь обычное. Тебе привозят дрова, ты платишь деньги. Я ему тоже заплатил…
— Дымов деньги взял? — спросил Миша и осекся под взглядом Зыкова.
— А то нет! — криво, одними губами усмехнулся Миньков. — И деньги взял и меня же оклеветал. Представил дело так, будто
— Вот наглец! — возмутилась Соня.
— Это еще что! Тут и почище типы есть. Как-то охотник Семен Григорьев убил в заказнике сохатого. Попался нам с Тимофеем. Протокол я составил. С перепугу он его подписал. А потом стал от подписи отказываться и возводить на меня поклеп. Мы, по его словам, с Тимохой отлавливаем в заказнике соболей и мех сбываем на сторону.
— И ему поверили? — с брезгливой гримасой спросила Соня.
— Нет, конечно. И Григорьев, и Дымов на это, по-моему, и не рассчитывали. Расчет был на другое. Они меня таким путем предупреждали: смотри, сплетем на тебя сеть, не выпутаешься. Мелкие пакостники! — Впервые в голосе Минькова прорвалась злость, кожа на лице натянулась, на скулах вспухли желваки, но он тут же усмирил себя, с тихой унылостью закончил: — За мою неподатливость Верочка жизнью заплатила.
До того, как Миньков Дымова упомянул, Миша слушал его с сочувствием, хотя и не таким бурным и откровенным, как у Сони. А тут сразу же насторожился, придирчиво вслушивался в интонацию Минькова, пытаясь если не в словах, то в ней уловить фальшь, но ничего уловить не смог, стал перебирать в памяти весь свой разговор с Дымовым — неужели ни в чем не разобрался? Неужели Дымов, с виду такой простой, бесхитростный, облапошил его, как последнего дурака? Не может этого быть… Если говорил правду Дымов, врет, и бессовестно врет, Миньков. Нельзя ему верить. Но почему? Не потому ли, что, нелестно отзываясь о Дымове, Миньков, сам того не сознавая, вскользь задевает и его, Мишу Баторова, ставит под сомнение способность разбираться в людях? Не из-за этого ли, не из-за своего ли ущемленного самолюбия лишил Минькова и доверия, и сочувствия?
Зыков привалился спиной к сосне, покусывая травинку, спросил у Минькова:
— В тот вечер вы ни машин, ни мотоцикла не встречали? Постарайтесь вспомнить.
— Как будто нет, — неуверенно проговорил он. — Кажется, не видел. А может быть, и не заметил.. Состояние у меня было очень уж такое… Увидел записку Виктора — в глазах потемнело. Не помню, как и до больницы добежал.
— Тимофей должен был увидеть, — заметил Зыков. — Он-то был в нормальном состоянии.
— Не совсем, — возразил Миньков. — Я же говорил: мы с ним выпили. А если Тимохе попало — давай еще. Помню, до самой больницы уговаривал меня выпить.
— Водка у вас еще оставалась?
— У меня нет. Но у него, кажется, дома была бутылка. Что-то такое он говорил. Да, была. От больницы домой он двинулся больно уж резво.
— Тимофей о вас очень хорошо отзывается, — сказала Соня.
— Без меня он давно бы спился. Я, можно сказать, за уши оттащил его от этой штуки. — Миньков ногтем постучал по бутылке. — Сейчас он в одиночку уже не пьет.
— Да, он и сам говорил, — подтвердила Соня. — Сказал, что выпивает только с вами.
— Но в тот вечер он спешил к своей бутылке один, — напомнил Зыков.
— Я ему разрешил, — бросив озадаченный
взгляд на Зыкова, сказал Миньков. — Мне не до него было. Я не хотел, чтобы Виктор встретился с Верой.— Что плохого вы увидели в этой встрече?
— Нашли о чем спрашивать! — рассердилась Соня. — Бессовестный нахал этот Виктор. Ненавижу таких!
Миньков к этому ничего не добавил. По его лицу разливалась бледность, он то и дело тер ладонью лоб, бросал тоскливые взгляды по сторонам.
— Что-то, братцы, ко сну потянуло. — Зыков встал, помахал руками. — Пойду обозрею окрестности.
— Я тоже пойду, — сказал Миша, приглашая взглядом и Соню.
— А вы, Степан Васильевич? — спросила Соня.
— Я посижу тут. На лес насмотрелся. Во сне и то одни деревья снятся.
— Тогда и я с вами останусь, — решила Соня.
Пошли по знакомой уже тропе. Зыков шагал впереди, оставляя на земле заметные вмятины. Сухие сучья и ветви с треском ломались под его тяжелой поступью.
— Тебе бы зверей скрадывать, — пошутил Миша.
Зыков не отозвался на шутку, но сбавил шаг, пошел рядом, рукой отводя от лица ветви.
— Ну, как отдых? Доволен?
— Больше чем доволен. День начисто ухлопали.
Над тропой шумливой стайкой пролетели кедровки. Заметив людей, резко снизились, закружились, оглашая лес истошными криками, хлопаньем крыльев. На тропу откуда-то выскочил бурундучок, видимо, напуганный их криками, присел на задние лапки, стрельнул туда-сюда бусинками-глазами, отчаянно свистнул и скрылся под валежиной. Зыков посвистел, пытаясь подражать бурундучку, но обман не удался, зверек больше не показывался.
— Хитер, зверюга! А день, Миша, кажется, не такой уж и бесполезный.
— Пользы не вижу. Наоборот. Сплошная путаница получается. Кто-то нам лжет.
— Тебя это удивляет?
— Да нет! Но должны же мы кому-то верить! Я хочу еще раз поговорить с Дымовым.
Вышли к кустам смородины. Кедровки по-прежнему кружились над головой, надоедливо стрекотали. Зыков следил за мельтешением суетливых птиц, машинально срывал с веток ягоды, по одной кидал в рот.
— Дымова пока оставим в покое. Вернемся, ты, Миша, сходишь в больницу…
Снова в вершинах деревьев прошумел ветер, и лес словно бы вздохнул, встрепенулся, стряхивая глубокое забытье.
У огня складывал свои вещи Миньков. Он с беспокойством посматривал на Байкал. Сверкающая гладь его взрыхлилась. Ветер раскачивал ветви берез, и с них в воду роем бабочек летели листья.
— Послушайте, мне не хочется уходить отсюда, — сказала Соня, обращаясь к Мише и Зыкову.
— Нельзя больше оставаться. «Баргузин» зашевелился. — Миньков принялся скатывать брезент. — Я бы и сам… Поговорил вот с вами, и на душе легче стало. Хорошие вы люди…
XXVIII
А на самом деле этот день не принес Минькову душевного облегчения. Напротив, вконец измотал его. От водки или от нелегких разговоров разболелась голова, и боль с тупой неубывающей силой давила на виски. Больше всего ему хотелось сейчас остаться одному. Он уже не раз покаялся, что вызвался ехать. Хотелось угодить этой очкастой стрекотухе, ее сердечное участие располагало к ней. А эти двое, особенно Зыков, все меньше нравились ему. В Зыкове раздражало и розовое лицо здоровяка, и клетчатый, такой неуместный здесь, пиджак, обтягивающий борцовские плечи…