Повседневная жизнь дворянства пушкинской поры. Этикет
Шрифт:
— Colonel, boutonnez vous, je vous prie [10], — и прошел далее, но Григорий Александрович оставил это замечание без всякого внимания. Обходя еще раз сидевших за столом офицеров, кн. Волконский вторично напомнил Корсакову, что нельзя расстегиваться во дворце. Он говорил по-французски, и Григорий Александрович отвечал ему с раздражением на том же языке:
— Voulez-vous, prince, que j''etouffe [11]?
С этими словами он встал из-за стола и удалился тотчас из дворца. На другой день он подал в отставку и оставил службу навсегда»{17}.
За «расстегнутый ворот» могло последовать и более суровое наказание: «Кауфман, сын генерала, командующего Кильской крепостью, офицер, ученик Высшего инженерного училища, переходил улицу, направляясь к товарищу, чтобы
Многие начальники были убеждены, что «самое ничтожное отступление от дисциплины, как червь, подтачивает все устои и основы русского государства и внедряет в умы подчиненных опасное шатание мысли»{19}.
Для того чтобы вызвать на дуэль начальника, подчиненный должен был уйти в отставку: «Равинин вышел в отставку, чтоб иметь право вызвать на дуэль своего бывшего начальника; этого, однако же, он не сделал…»{20}.
Ни один чиновник, ни один офицер не имели права жениться без разрешения начальства. Павел I в 1800 году предписал всем генералам, штаб- и обер-офицерам «испрашивать разрешение на брак» лично у него. После 1808 года военнослужащие, желающие вступить в брак, подавали рапорт на имя командующих армиями и корпусами, после 1849 года — командиров полков{21}.
В апреле 1822 года П. А. Вяземский писал из Москвы А. И. Тургеневу: «Целая Москва исполнена Павлом Бобринским, который живет здесь за ремонтом. На днях, тайком от матери и всех, женился он на вдове старого Собакина, польке, урожденной Белинской. Он проказил здесь на все руки, а теперь довершил бурную молодость свою последнею проказою… Сейчас иду к нему на гауб-вахту [12], куда его посадили за то ли, что женился без позволения начальства, или за другое, не знаю»{22}.
Сохранилось письмо от 1 марта 1839 года, написанное по-французски и адресованное Ф. И. Тютчевым, находившимся в должности первого секретаря русской миссии в Турине, министру иностранных дел К. В. Нессельроде:
«Граф,
не могу выразить, как тяжела мне необходимость столь часто докучать вашему сиятельству своими личными делами; но никогда еще, быть может, подобная необходимость не была мне столь тягостна, как ныне.
Не входя в объяснения, которые были бы здесь неуместны и, вероятно, имели бы тот недостаток, что не заключали бы в себе ничего для вас нового, я обращаюсь, граф, к вашей снисходительной доброте, или, лучше сказать, к вашему великодушию в надежде, что вы доброжелательно отнесетесь к той просьбе, в отношении которой я решаюсь испрашивать ваше благосклонное представительство.
Предмет этой просьбы — разрешение вступить в брак»{23}. Далее следуют сведения об особе, с которой Тютчев пожелал «сочетаться браком». Ровно через полтора месяца, 15 апреля, Нессельроде пишет ответное письмо, где дает Ф. И. Тютчеву разрешение на брак с баронессой Дёрнберг.
На прогулке «лицо, занимающее низшую должность, должно находиться по левую руку своего спутника».
Однако существовала и «другая модель взаимоотношений» начальника и подчиненных: «в служебном отношении строгая субординация, но вне оной все равны»{24}.
«Помню, что, по какому случаю, я не упомню, был полный обед в Новой деревне. На оном присутствовал и полковой наш командир Николай Иванович Депрерадович. Шампанское лилось рекой… Обед продолжался долго, и зело все нагрузились и зачали все ловкостью в прыганье отличаться, и в том числе и Депрерадович»{25}.
«Начальник мой, Александр Григорьевич, — вспоминает В. А. Соллогуб, — отличался, как и брат его, известный всему Петербургу граф Сергей Григорьевич Строганов, сухим и даже резким видом, в душе же он был человек и добрый, и благонамеренный, хотя не отличался тою благотворительностью, какою славился в Петербурге его брат Сергей Григорьевич; между мной и графом Строгановым существовали странные отношения; утром, когда я являлся к нему по службе, он сидел у своего письменного стола и принимал меня чисто по-начальнически, он никогда не подавал мне руки, и я стоя докладывал ему о возложенных на меня им поручениях или выслушивал его приказания; затем я откланивался и уходил; но по возвращении домой человек докладывал мне, что от генерал-губернатора приходил курьер с приглашением
на обед. Когда я являлсяна приглашение, я точно встречал совершенно другого человека; с ласковой улыбкой на совершенно изменившемся лице, с протянутой рукой. Строганов шел мне навстречу, не только любезно, но, можно сказать, товарищески разговаривая со мною обо всем: после обеда, куря, мы вдвоем играли на биллиарде часов до одиннадцати вечера; затем я уходил, но на следующий день утром опять заставал своего начальника таким же ледянисто-сухим, как всегда»{26}.В следующем анекдоте речь идет о графе А. И. Остермане-Толстом. «Однажды явился к нему по службе молодой офицер. Граф спросил его о чем-то по-русски. Тот отвечал на французском языке. Граф вспылил и начал выговаривать ему довольно жестко, как смеет забываться он пред старшим и отвечать ему по-французски, когда начальник обращается к нему с русскою речью. Запуганный юноша смущается, извиняется, оправдывается, но не преклоняет графа на милость. Наконец, отпускает он его; но офицер едва вышел за двери, граф отворяет их и говорит ему очень вежливо по-французски: "У меня танцуют по пятницам; надеюсь, что вы сделаете мне честь посещать мои вечеринки"»{27}.
Тем не менее, даже «вне службы», «не должно никогда забываться пред высшими и следует строго держаться этого правила вовсе не из порабощения и низкопоклонства, а, напротив, из уважения к себе и из личного достоинства». В подтверждение сказанного П. А. Вяземский приводит следующий анекдот: «Великий Князь Константин Павлович до переселения своего в Варшаву живал обыкновенно по летам в Стрельне своей. Там квартировали и некоторые гвардейские полки. Одним из них, кажется, конногвардейским, начальствовал Раевский (не из фамилии, известной по 1812 году). Он был краснобай и балагур… Великий князь забавлялся шутками его. Часто, во время пребывания в Стрельне, заходил он к нему в прогулках своих. Однажды застал он его в халате. Разумеется, Раевский бросился бежать, чтобы одеться. Великий Князь остановил его, усадил и разговаривал с ним с полчаса. В продолжение лета несколько раз заставал он его в халате, и мало-помалу попытки облечь себя в мундирную форму и извинения, что он застигнут врасплох, выражались все слабее и слабее. Наконец, стал он в халате принимать Великого Князя, уже запросто, без всяких оговорок и околичностей. Однажды, когда он сидел с Великим Князем в своем утреннем наряде, Константин Павлович сказал: "Давно не видал я лошадей. Отправимся в конюшни!" — "Сейчас, — отвечал Раевский, — позвольте мне одеться!" — "Какой вздор! Лошади не взыщут, можешь и так явиться к ним. Поедем! Коляска моя у подъезда".
Раевский просил еще позволения одеться, но Великий Князь так твердо стоял на своем, что делать было нечего. Только что уселись они в коляске, как Великий Князь закричал кучеру: "В Петербург!" Коляска помчалась. Доехав до Невского проспекта, Константин Павлович приказал кучеру остановиться, а Раевскому сказал: "Теперь милости просим, изволь выходить!" Можно представить себе картину: Раевский в халате, пробирающийся пешком сквозь толпу многолюдного Невского проспекта»{28}.
При этом сам великий князь Константин Павлович позволял себе принимать подданных в «белом холстинном халате». «Оттенки его благосклонности или гнева к тому или другому лицу выражались прежде всего в той одежде, в которой он выходил к явившимся или вытребованным к нему лицам. Если цесаревич был в своем обычном белом холстинном халате, то не было никакого сомнения в его отменной благосклонности к тем, кого он принимал в таком наряде. Если он был в сюртуке без эполет, то это, относительно его расположения, означало ни то ни се; при эполетах на плечах цесаревича — дело становилось плохо; но когда он выходил в мундире, а тем более в парадной форме, то в первом случае надобно было ожидать бурю, а в последнем — страшного урагана»{29}.
Не случайно 23-летний Пушкин дает в письме младшему брату Льву следующее наставление: «Будь холоден со всеми, фамильярность всегда вредит; особенно же остерегайся допускать ее в обращении с начальниками, как бы они ни были любезны с тобой»{30}.
Как сказано в книге «Благовоспитанный, или Правила учтивости», фрагменты из которой печатались в «Сыне Отечества», начальнику следует оказывать «все знаки уважения», не выходя из «известных границ». «Крайности, в кои народы впадают с сей стороны, суть: