Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Повседневная жизнь русского офицера эпохи 1812 года
Шрифт:

Главнокомандующие тем временем делали все, чтобы «приискать новую позицию», однако в ходе этих поисков «раздоры» между ними все более углублялись, давая пищу для офицерских пересудов. «Генерал-квартирмейстер Толь выбрал перед Дорогобужем (позицию. — Л. И.), казавшуюся ему выгодной. Оба главнокомандующие и Цесаревич Константин со своими штабами выехали 12 августа осмотреть ее. Я поехал также. Барклай де Толли заметил разные невыгоды этой позиции, в особенности на левом ее фланге. Толь защищал ее с самонадеянностью и без осторожности в выражениях, наконец, прибавил в увлечении, что позиция, им избранная, не может иметь тех недостатков, какие в ней находят. Тут разразилась туча. Едва он выговорил это с тоном еще более неприличным, чем самые слова, как князь Багратион выехал вперед: "Как смеешь ты так говорить и перед кем: взгляни, перед братом Государя, перед главнокомандующими! Ты знаешь, чем это пахнет, — белой рубашкой". Все умолкло. Барклай де Толли сохранил неколебимое хладнокровие, Цесаревич осадил свою лошадь в толпу, у Толя пробились слезы и текли по суровому лицу. Позиция оставлена, и приказано было тотчас отступать. Канонада в арьергарде слышалась уже близко. Отошли к Вязьме. Разногласие между главнокомандующими не было уже тайной для армии. Все почти склонялись на сторону князя Багратиона. Дух уныния и осуждения всего, что делалось, из глухого делался громким. В Главной квартире пели:

Vive l'ettat militaire Qui promet a nos souhaits Les retraites en temps de guerre, Les parades en temps de paix.

(Да здравствуют военные, которые обещают нам

отступление во время войны и парады в мирное время)» {45} . Как видим, увлечение государя и его брата цесаревича Константина Павловича парадами не было оставлено без внимания, вызвав особое нарекание. Однако оплошностью при Дорогобуже злоключения полковника К. Ф. Толя не закончились, о чем поведал И. С. Жиркевич. Зная, что русский арьергард располагался вблизи деревни Усвятье, он отправился с вверенной ему командой в «тыл» русской армии на «фуражировку». Велико же оказалось его изумление, когда он встретил крестьян из принадлежавшей ему деревни, которая должна была находиться западнее расположения русских войск. Крестьяне, в свою очередь, были не менее удивлены тем, что их барин без опаски разъезжает в непосредственной близости от неприятеля. Тут-то даже поручику гвардейской артиллерии стало ясно, что русские войска стоят спиной к неприятелю! А. П. Ермолов отметил: «Последствий от того не было, и намерение ожидать неприятеля вскоре отменено. Полковник Толь, отличные имеющий познания своего дела, не мог впасть в подобную ошибку иначе, как расстроен будучи строгим замечанием князя Багратиона… Чрезмерное самолюбие его поражено было присутствием многих весьма свидетелей» {16} . Поразительно, однако, что войска, выказывавшие недоверие «немцу» Барклаю де Толли, при отступлении из Дорогобужа «почти взбунтовались и громогласно требовали Беннигсена», даже не имевшего российского подданства!

В те дни, когда армия испытывала, по словам П. X. Граббе, «кризис нравственного образования», к ней навстречу выехал человек, которому при тех же самых средствах в считаные дни удалось чудом переломить настроение в войсках, о котором свидетельствовал Л. Л. Беннигсен: «Он должен был стать во главе армии, не скажу — упавшей духом, но с самого начала кампании отступавшей перед неприятелем, которая, от генерала до солдата, жаждала смены главнокомандующего, в особенности после сдачи Смоленска». Это был 67-летний «екатерининский орел», генерал от инфантерии светлейший князь Михаил Илларионович Голенищев-Кутузов, назначенный главнокомандующим всеми российскими армиями согласно воинским дарованиям и «самому старшинству» в чине. Знаменитая французская писательница Ж. де Сталь стала свидетельницей последних приготовлений Кутузова к отъезду: «Это был старец весьма любезный в обращении; в его лице было много жизни, хотя он лишился одного глаза и получил много ран в продолжение пятидесяти лет военной службы. Глядя на него, я боялась, что он не в силе будет бороться с людьми суровыми и молодыми, устремившимися на Россию со всех концов Европы. Но русские, изнеженные царедворцы в Петербурге, в войсках становятся татарами и мы видели на Суворове, что ни возраст, ни почести не могут ослабить их телесную и нравственную энергию. Растроганная покинула я знаменитого полководца. Не знаю, обняла ли я победителя или мученика, но я видела, что он понимал величие подвига, возложенного на него. Перед ним стояла задача восстановить добродетели, насажденные христианством, защитить человеческое достоинство и его независимость; ему предстояло выхватить эти блага из когтей одного человека, ибо французы, немцы и итальянцы, следовавшие за ним, не повинны в преступлении его полчищ. Перед отъездом Кутузов отправился помолиться в церковь Казанской Божией Матери (Казанский собор в Санкт-Петербурге. — Л. И.), и весь народ, следовавший за ним, громко называл его спасителем России. Какие мгновения для простого смертного! Его годы не позволяли ему надеяться пережить труды похода; однако в жизни человека бывают минуты, когда он готов пожертвовать жизнью во имя духовных благ» {47} . Сборы маститого полководца в поход, из которого ему уже не суждено было вернуться, были недолгими, но и непростыми по причине общей для многих русских военных беды — нехватки денежных средств. Положение было исправлено вмешательством государя, пожаловавшего генералу 10 тысяч рублей, дорожную карету и коляску. Взяв с собою «для письменных дел историка Суворова — Егор(а) Бор(исовича) Фукса», светлейший отбыл к войскам. Вместе с Кутузовым в Главную квартиру армии возвращались повадки «большого барина» и придворная учтивость екатерининского вельможи. Как знать, может быть, это были действенные составляющие его успеха? Казалось, на глазах у всех, под натиском торжествующего неприятеля, распадалась привычная повседневность, которая вдруг возродилась с прибытием этого старого самоуверенного аристократа, завершившего письма Барклаю де Толли и Багратиону о своем назначении с придворной церемонностью, которую не могли поколебать даже бедственные обстоятельства: «Я оставляю личному моему с Вашим Высокопревосходительством свиданию случай удостоверить Вас, милостивый государь мой, в совершенном почтении и преданности, с коими имею честь быть, Вашего Высокопревосходительства всепокорный слуга…» {48}

По свидетельству П. X. Граббе, светлейший прибыл к соединенным армиям вовремя: «18 августа на биваках Царева-Займища внезапно разнесся слух, что новый главнокомандующий Кутузов назначен, уже прибыл и в лагере. Тогда только по всеобщей, восторженной радости можно было убедиться, до какой степени дошли в армии уныние, неудовольствие и желание перемены». Однако, как ни велики были надежды армии на быструю «счастливую перемену обстоятельств», путь к торжеству над неприятелем был все еще не близок и тернист. Даже желанная генеральная битва при Бородине не явилась, как предполагали многие, концом отступления. Нравственные же терзания русских офицеров — людей чести, которые не смогли остановить французов у самых стен Москвы, казалось, будут продолжаться бесконечно. За день до вступления армии Наполеона в Москву А. В. Чичерин поместил в дневнике крик души: «Прочь печальные и мрачные мысли, прочь позорное уныние, парализующее возвышенные чувства воина! Не хочу верить злым предвещаниям, не хочу слушать досужих говорунов, которые ищут повсюду только дурное и, кажется, совершенно не способны видеть ничего прекрасного. Пусть нас предали, я еще буду сражаться у врат Москвы и пойду на верную гибель, хотя бы и для того, чтобы спасти Государя. Я не устрашусь никаких опасностей, я брошусь вперед под ядра, ибо буду биться за свое Отечество, ибо хочу исполнить свою присягу и буду счастлив умереть, защищая свою Родину, Веру и правое дело…» {49}

Самой горестной страницей «русского похода», безусловно, явилось оставление Москвы. В числе первых, кто узнал о драматическом исходе военного совета в Филях, постановившего «уступлением» древней столицы неприятелю спасти армию, оказался адъютант М. И. Кутузова — А. И. Михайловский-Данилевский: «По окончании совещания, определение коего мне еще было неизвестно, светлейший призвал меня к себе в избу. Я застал его, сидевшего одного подле маленького столика. "Напиши, — сказал он мне, — к графу Ростопчину, что я завтра оставляю Москву, — и когда я посмотрел на него с выражением величайшего удивления, то он с жаром сказал: — что ты на меня смотришь, разве ты не слышишь, что я тебе приказываю написать Ростопчину?" Я не могу изъяснить чувств, мною овладевших тогда; я старался их выразить в истории моей сего похода, а здесь скажу только, что мы весь вечер ходили взад и вперед по деревне Филям, плакали, как дети, и только что не предавались отчаянию» {50} .

Москвич, отставной генерал екатерининского времени, князь Д. М. Волконский, как и полагалось людям его поколения, даже в дневнике надежно скрыл глубокую скорбь за подробным описанием внешних происшествий: «31-го (августа) узнали мы, что уже Кутузов в 10-ти верстах. Вечеру я туда поехал, нашел, что на заставе армейская команда и везде по всему полю рассеяны солдаты и зажжены огни. Я доехал в 10 часов вечера до Главной квартеры (так в тексте. — Л. И.), всего 10 верст по Можайской дороге, переночевал в коляске, а поутру видил Кутузова. Он сказал мне, что употребит меня в службу и напишит Государю принять меня в службу <…>. Я, переговоря с ним о делах армии, был у Барклая де Толия (так в тексте. — Л. И.). С ним также говорил об армии. Кутузов откровенно сказал, что неприятель многочисленнее нас и что не могли держать пространную позицыю и потому отступают

все войска на Поклонную гору к Филям. Я оттуда возвращаясь, уже все полками ехал и с артиллериею <…>. В Москве столько шатающихся солдат, что и здоровые даже кабаки разбивают. Растопчин (так в тексте. — Л. И.) афишкою клич кликнул, но никто не бывал на Поклонную гору для защиты Москвы. В армии офицеров очень мало, о чем и Барклай мне говорил, и очень беспорядочно войска идут, что я мог приметить утром 1 сентября, ехав от Кутузова. Лавров Ник. Ив. присылал ко мне за овсом, и вина ему я послал. Вечеру приехал я в армию на Фили, узнал, что князь Кутузов приглашал некоторых генералов на совещание, что делать, ибо на Поклонной горе драться нельзя, а неприятель послал в обход на Москву. Барклай предложил первой, чтобы отступить всей армии по Резанской дороге через Москву. Остерман неожиданно был того же мнения противу Беннигсена и многих. Я о сем решении оставить Москву узнал у Беннигсена, где находился принц Вюртемберской и Олденбурской. Все они были поражены сею поспешностью оставить Москву, не предупредя никого» {51} . В этом случае неправильная орфография и «рубленые» фразы — характерный сословный признак аристократа минувшего царствования, решившего возвратиться в строй, коль скоро «молодой Государь» не справился с управлением империей, допустив врага в самое сердце России.

С оставлением Москвы у каждого русского офицера были связаны свои воспоминания, которые много лет спустя, несмотря на вступление в Париж, разрывали им сердце. Так, находившийся тем погожим и ясным утром в госпитале Д. В. Душенкевич рассказывал: «Едва утреннего солнца яркие лучи осветили 2 сентября окна наши, директор, или наблюдавший за больницами граф Толстой принес самую пасмурную весть. Короткими словами он предложил нам: на приготовленных на дворе подводах спасаться в город Владимир. "А французы сегодня вступают в Москву", — прибавил он, залившись слезами, и вышел, рыдая горько. Всякой может себе представить, что делалось в таком разе между тысячью ранеными штаб- и обер-офицерами. Этот час смятения, воплей общих и разительные преждевременные кончины беспомощных тяжелораненых налагает молчание!» {52} Все раненые, кто мог передвигаться, торопились уйти вместе с армией: «<…> Звуки музыки и барабанов указывали нам путь, где войска проходят; с помощию их, встретив какую-то артиллерийскую роту, вышли при ней за Москву в немой скорби от неразумения происходящего. За заставой, в небольшом отдалении стояла кавалерия наша левее дороги, как бы блокируя Москву; по дороге и по полям правее оной, во множестве колонн отступала армия с многочисленными военными и гражданскими обозами, под прикрытием той спешенной, но готовой к бою кавалерии; в колоннах войск общая скорбь и тихий унылый говор отзывался. На дороге же между артиллериею, экипажами и обозами крик, слезы, волнения необъяснимые раздавались, поспешая удаляться от Москвы» {53} .

Как сильно различались характеры русских офицеров! И. Р. фон Дрейлинг даже в этих обстоятельствах самоуверенно взирал на мир с высоты седла своей «Норманки», утешаясь тем, что «хорошо одетых» людей из приличного общества в городе не осталось: «3 сентября мы прошли через всю Москву, которая к этому времени была покинута жителями; на всех лицах лежал отпечаток глубокой грусти и отчаяния. В улицах и переулках встречалась одна беднота, да подонки городского населения. В отчаянии они хватались за наши поводья, за стремена, умоляя о спасении и защите. Хорошо одетых никого не было видно. Почти до самого вечера тянулось через всю огромную Москву это печальное шествие. Французы шли за нами по пятам и заняли Москву» {54} . Генерал Д. С. Дохтуров, командир 6-го пехотного корпуса, в тот же день сообщил жене: «…Я в отчаянии, что оставляют Москву. Какой ужас! Мы уже по сю сторону столицы. Я прилагаю все старание, чтобы убедить идти врагу навстречу. Беннигсен был того же мнения. Он делал, что мог, чтобы уверить, что единственным средством не уступать столицы было бы встретить неприятеля и сразиться с ним. Но это отважное мнение не могло подействовать на этих малодушных людей — мы отступили через город. Какой стыд для русских покинуть отчизну без малейшего ружейного выстрела и без боя. Я взбешен, но что же делать? Следует покориться, потому что над нами, по-видимому, тяготеет кара Божья. Не могу думать иначе. <…> Какой позор! Теперь я уверен, что все кончено, и в таком случае ничто не может удержать меня на службе». Автор этих строк — москвич, для которого потеря Москвы — безутешное горе.

На пути следования русской армии М. Б. Барклай де Толли предусмотрительно распорядился разбивать винные погреба, чтобы не потерять управления над армией, которая, следует признать, двигалась в большом беспорядке, надежно прикрываемая арьергардом М. А. Милорадовича, которому удалось договориться с маршалом И. Мюратом, что он сдаст французам город без боя, если те позволят русским беспрепятственно его покинуть. Впрочем, в этой ситуации даже офицеры позволяли себе забредать в заветные погреба. Так, H. Н. Муравьев вспоминал: «Дом князя Урусова оставался почти пустой. Мы пошли с Александром обыскивать его, дабы взять то, что возможно было с собою увезти. Старый лакей Колонтаев показал нам два запечатанные погреба, о коих мы еще в детстве слыхали по рассказам, что князь Урусов, лет 40 тому назад, запасал в них хорошие вина, которые никогда не подавались к столу. Печати были сломаны, замок отбит, и мы водворились с фонарем и рюмкой для пробы вин, разрыли песок и нашли зарытые бутылки со старым венгерским и другими отличными винами и ликёрами. Много увезти нельзя было за недостатком места для укладки, и потому, выбрав бутылок двадцать, мы уложили их в ящик, чтобы с собой взять. Остальным вином угощали мы приезжавших к нам товарищей; но за всем тем, в два дня пребывания нашего в Москве, мы не извели и четвертой доли всего запаса» {55} .

В ту эпоху, как и во все времена, в «сверхобычайных» условиях люди вели себя по-разному. Пока братья Муравьевы пробовали вина и ликеры, П. X. Граббе в немой печали стоял у обочины, потрясенный всем происходившим: «При выходе из Москвы я остановился у Коломенской заставы; войска и обозы, пешие всяких званий тянулись мимо, уходя за армией. Наконец толпы стали редеть; потом дорога опустела. Сколько времени я простоял, бросив повода на шею лошади, какие мысли, какие ощущения сменялись и смешивались один с другими, не могу сказать. Но если бы могли они остаться навсегда присутственны, на всем пути жизни, то не только дурной и двусмысленный поступок, но даже помышление были бы невозможны» {56} .

Всего за неделю до этого события, в битве при Бородине, русские офицеры, по словам M. М. Петрова, не убитыми быть боялись, а остаться в живых в том случае, если Москву отстоять не удастся. Теперь же их глаза видели то, что не должны были увидеть, — пожар Москвы! Так, Д. В. Душенкевич вспоминал: «Уже вечерело, мы с товарищем прошли еще не более двух или трех верст, как гул и треск, подобный чему-то необыкновенно ужасному, поразил всех; оборотись на звук, увидели поднявшийся над Москвой взрыв: лопающиеся во множестве бомбы, гранады и сильное пламя освещали средину столицы, оставляемую ее верными сынами. Войска все продолжали удаляться…» {57} Что чувствовали в те мгновения офицеры императорской армии, за спиной которых пылала Москва, «возраставшая семь веков»? Слова, по-видимому, были бессильны выразить их сердечную боль. Надежда Дурова вспоминала об этих тягостных минутах: «Мы все с сожалением смотрели, как пожар усиливался и как почти половина неба покрылась ярким заревом. Взятие Москвы привело нас в какое-то недоумение; солдаты как будто испуганы: иногда вырываются у них слова: лучше уж бы всем лечь мертвыми, чем отдавать Москву». И. Т. Родожицкий в «Походных записках артиллериста» рассказывал: «Через ночь пожар усилился и поутру, 3 сентября, уже большая часть горизонта над городом означалась пламенем: огненные волны восходили до небес, а черный густой дым, клубясь по небосклону, расстилался до нас. Тогда все мы невольно содрогнулись от удивления и ужаса. Суеверные, не постигая, что совершается пред их глазами, думали уже с падением Москвы видеть падение России, торжество антихриста, потом скорое явление страшного суда и кончину света. Место удивления заступило негодование: "Вот тебе и златоглавая Москва! Красуйся, матушка, русская столица!" — говорили солдаты с большою досадою». Другой артиллерист, H. Е. Митаревский, также оставил в воспоминаниях описание самого драматического события «русского похода»: «После обеда в стороне Москвы заметили густые облака или тучи. Облака эти постепенно распространялись, переменяли вид и густели. Под вечер собралось к нам несколько пехотных штаб- и обер-офицеров, и образовался порядочный кружок у огня. Сначала мало говорили, курили трубки. Изредка кто-нибудь скажет: "Смотрите, как завиваются облака над Москвою". — "Плохо дело, — начали говорить, — Москва горит!..", и принялись ругать французов».

Поделиться с друзьями: