Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Повседневная жизнь русского офицера эпохи 1812 года
Шрифт:

В присутствии государя императора, конечно, и речи не могло быть о привольном бивачном житье, как при Тарутине, зато теперь военные будни разнообразились значимостью событий, в которые в большей степени была вовлечена гвардия. Так, 15 сентября 1813 года в лагере под Теплицем был торжественно отмечен день тезоименитства Александра I: «Утром был молебен. Церковь была устроена на кургане, кругом которого стояли гвардия и гренадеры. Потом был обеденный стол для гвардии. Вечером был вручен императору орден Английской подвязки, двенадцать лордов привезли оную» {68} . Бивачная жизнь армейских полков была не в пример скромнее, но и в ней были свои радости: «Время было неприятное, мокрое. Дивизия расположена частию на виноградниках, частию в Гохгейме, основанном на самых богатых, обширных, под самым городом устроенных погребах, наполненных огромными бочками и длинными красивыми бутылками рейнского нектара, который отпускался, за неимением хлебного, солдатам нашим для порции из тех погребов, коих хозяева изволили удалиться за Рейн. Длинные осенние ночи во всей готовности и строжайшей бдительности, хотя не имели, казалось, особенных причин, ибо французы с нами дружески стояли: никогда ни одного выстрела друг в друга не сделали в продолжение 3 1/ 2недель; даже картофель из нив, меж цепями войск находившихся, нередко по несколько человек вместе, русские и французы, приятельски по-своему изъясняясь, набирая в кивера оную, расходились потом в свои места как добрые знакомые; а в пруссаков не проходило дня, чтобы несколько ядер не было пущено. <…> Другой раз при беседе в цепи французской с их офицерами случилось,

между прочим, сказать, что крепость Бреда уже занята нашими, чему, однако, противники не верили. На следующее утро ко мне приведен был передавшийся офицер, желающий видеться со мною. Он объявил мне, что, будучи урожденный голландец и полагаясь на слышанные им вчера мои слова, как отечество его освобождено от французов, не имея никакой необходимости служить в армии Наполеона, желает возвратиться в оное, который и был отправлен в корпусную квартиру, оставя мне для памяти и знака благодарности за повод к мысли возвращения на родину две забавные книжонки» {69} .

Помимо отрадных дней пребывания в Тарутинском лагере, русские офицеры с особым чувством вспоминали биваку стен Парижа. В ночь с 17 на 18 марта 1814 года неприятелю была предложена Конвенция о капитуляции, и пока лица, представлявшие правительство Франции, обдумывали свой ход в исторической драме, в стане союзников царило напряженное ожидание. С одной стороны, всем было ясно, что «эпоха большой крови» близится к завершению, с другой — никто пока не ведал, сколько жертв еще надлежит принести, чтобы в Европе воцарились тишина и спокойствие. А. И. Михайловский-Данилевский свидетельствовал об этих, по выражению С. Цвейга, «звездных часах человечества»: «Все предвосхищало день, в который надлежало решиться участи вселенной. Положено было рано поутру атаковать неприятеля, буде он вознамерится сопротивляться. Одни думали, что кровопролитие будет ужасное и что жители Парижа погребут себя под развалинами оного; другие же мыслили, что Париж надлежало защищать на берегах Рейна, а не на высотах Монмартра, и надеялись, что жители сдадутся. Уже было поздно, но никто не предавался сну, каждый предлагал свое мнение; офицеры спорили с генералами, ибо в ожидании важных событий исчезает между людьми различие в чинах и состояниях и устанавливается само собой равенство, во время которого берут верх одни дарования» {70} . Наконец, в русском лагере распространилась весть о готовности неприятеля «передать Париж великодушию союзных Государей». П. С. Пущин записал в дневнике: «Мы видели, как французы бежали и прислали парламентера, чтобы сдаться. Государь, сияющий от радости, сел на лошадь, поздравил нас со взятием Парижа, и могущественное "ура" разнеслось по нашим рядам. Мы прошли мимо их величеств и направились через Беллевиль, мы расположились на бивуаках, упираясь левым крылом к Беллевилю. Много парижанок вечером посетило наш лагерь» {71} . Русские воины готовились на следующий день вступить в город: «Радость мешала нам спать; мы были готовы много раньше, нежели это требовалось; наши колонны построились уже давно, когда Государь прибыл, чтобы встать во главе войск». 19 марта «сыны Севера», как величали их французы, вступили в столицу рухнувшей наполеоновской империи: «На многих французах появились белые кокарды, они поднимали белые платки и требовали восстановления Бурбонов; но между народом видны были старые израненные солдаты и частные люди, на лицах которых изображалось, сколь они были противного мнения. Однако же все без исключения не переставали кричать: "Да здравствует Александр!"» Новобранец 1814 года выпускник Пажеского корпуса И. М. Казаков вспоминал: «Рано утром меня разбудили, и я, одеваясь, был поражен необыкновенной картиной, которая никогда не исчезнет из моей памяти. Было 19 марта. Яркое весеннее солнце освещало удивительную панораму. Париж был виден как на ладони. Бивуак представлял необыкновенное зрелище: из замка, близ которого ночевал полк, было все вынесено — расставлено и разложено по всей горе: — повсюду видны были столы, стулья и диваны, на которых лежали наши гренадеры; другие на ломберных столах чистили и белили амуницию; иные одевались и охорашивались перед трюмо; ротные фельдшера брили солдат; другие сами брились перед огромными зеркалами и фабрили усы. Гудел говор несметного множества людей; смех и радость отражались на всех лицах. Шутки и остроты так и сыпались» {72} .

За годы Наполеоновских войн целое поколение военных успело привыкнуть к стремительным переходам от мира к войне и наоборот, поэтому русские офицеры, не тратя времени по-пустому, спешили хотя бы на краткий миг отрешиться от военных забот. А. Г. Щербатов вспоминал: «…Трудно представить восторг мой и товарищей моих, как будто волшебно перенесенных из долговременной бивуачной жизни в эту многолюдную, пышную и очаровательную столицу просвещенного мира; слава и победа придавали блеск всем предметам в глазах наших. Несколько часов провели мы за приятельским столом роскошно и шумно, забыты были прошедшие труды, рассчитывали мы на ожидающие нас веселья и наслаждения. <…> Мне отведена была прелестная квартира ( H^otel Marbeuf rue Faubourg St.
– Honor'e
) от города, была устроена со всею парижскою роскошью, вся приличная сему дому услуга со столом и пр., завтраки и обеды мои с корпусным штабом в числе около двадцати человек были настоящие пиры, но увы! Это великолепие недолго продолжалось, через пять дней город избавлен был по силе капитуляции от всех издержек касательно содержания войск, отчего бедные полки, стоявшие на бивуаках пред городом, предметов стольких трудов и усилий, ввиду величайшего изобилия терпели большую нужду, ибо жители продавали им самые нужнейшие жизненные потребности за неумеренную цену» {73} .

И вот, наконец, последний незабываемый бивак победоносных российских войск, с честью возвращавшихся в Россию и расположившихся лагерем в том самом месте, где император Александр I вынужден был заключить мирный договор с «надменным властелином Европы». Ветераны, «с полным чувством славы отмщенного и превознесенного Отечества», горделиво смотрели в недавнее прошлое, где остались и горечь поражения под Фридландом, и «французские орлы», грозно воспарившие у самых границ Российской империи… Покорители Парижа по-походному праздновали возвращение домой: «В Тильзите все полки гренадерского нашего корпуса стояли биваками три дня по обоим берегам Немана. Тут граф Милорадович сделал сперва молебствие с пушечною, ружейною стрельбою и восклицаниями войска своего при батальонном огне: "Ура! Ура! Ура!" стократно, а потом дал обед и вечером был на царский счет — всем генералам, штаб- и обер-офицерам и всему городовому знатному обществу обоего пола с иллюминациею обоих берегов и моста реки Немана. Нижним чинам всех полков отпущено было изобильное продовольствие, даже множество бочек рейнского вина и портеру. Все это было там, где за семь лет до того Наполеон исторг у государя нашего принужденный мир, едва ли имевший такую силу жизни, чтобы доползти до Вислы, как Амьенский, Люневильский и все прочие трактаты, сколбанные Наполеоном по его политике. Отпраздновав в Тильзите приятное для нас событие, мы пошли с нашим полком на местечко Тауроген к своей границе и вступили в Отечество свое, отслушав молебен на первых шагах земли Русской у Таурогенской таможни» {74} .

В эпоху наполеоновских завоеваний вся Европа представляла собой огромный военный лагерь. В сентябре 1812 года, «раздумывая над тем, чему был свидетелем», А. В. Чичерин занес в свой дневник размышления о бивачной жизни: «Тысячи мужчин собрались вместе, разделились на отряды, подчиненные одному человеку, исключили из своего общества детей и стариков, изгнали женщин и, хотя они богаты и положение их различно, все живут одинаково. Оставив свои дворцы и владения и все удобства европейской цивилизации, они поселились под соломенной или полотняной кровлей; из всех (средств) передвижения оставили себе только верховых лошадей, отказались от всех наслаждений стола, от всех радостей сердца и, тоскуя по городским удовольствиям, твердо решили все же не покидать своего сообщества; они без конца предаются воспоминаниям о наслаждениях света — и все более от него удаляются; собираются в кружок, чтобы поговорить о радостях хорошего стола, — а сами часто вынуждены голодать. Унылое однообразие их занятий, одежды, пищи мало соответствует их тщеславию и честолюбию. Старейшины их — всегда с нахмуренным

челом, мрачным и строгим взором — редко появляются среди прочих» {75} . Однако через несколько дней, расположившись в «славном Тарутинском лагере», юный офицер восторженно строил планы на будущее: «Если мне суждено вернуться в столицу, то, радуясь счастью быть среди друзей, радуясь приветам, поздравлениям, ласкам, которые посыплются на меня, я не раз, наверно, вспомню бивачную жизнь; украшенная исполнением долга и людьми, разделявшими её со мной, она всегда будет мне мила. Вы, верно, станете смеяться этому — да, конечно, вы посмеётесь! — среди ваших роскошных садов я осмелюсь поставить свою скромную палатку и, устроившись в ней по-походному буду больше наслаждаться воспоминаниями, чем вы в ваших раззолоченных палатах» {76} . Время воспоминаний для Александра Чичерина так и не наступило: в августе 1813 года он был смертельно ранен в битве при Кульме и скончался в госпитале в Праге…

Глава двенадцатая

СРАЖЕНИЯ

Смерть — ничто! К ней должен быть приготовлен каждый воин с той минуты, как надел мундир…

Ф. В. Булгарин. Воспоминания

«В гвардии и армии офицеры и солдаты были тогда проникнуты каким-то необыкновенным воинским духом, и все с нетерпением ждали войны, которая при тогдашних обстоятельствах могла каждый день вспыхнуть. С самого восшествия на престол Императора Александра Павловича политический горизонт был покрыт тучами, по обыкновенному газетному выражению. Тогда во всех петербургских обществах толковали о политике, и даже мы, мелкие корнеты, рассуждали о делах! Это было в духе времени», — вспоминал современник о главных приметах той поры, когда миролюбивые настроения были не в моде {1} . «Война решена. Тем лучше. Мы окунемся в родную стихию. Давно уже каждый из нас сгорает от нетерпения проявить себя на поле чести. Наши юные головы заняты мыслями только о битвах, о схватках с врагом, о славных подвигах. Мы с удовольствием променяем миртовый венок на лавровый», — записал в дневнике в самом начале грозных событий 1812 года прапорщик квартирмейстерской части Н. Д. Дурново {2} .

Даже не слишком грамотные, но достаточно много повидавшие на своем веку офицеры не только «толковали о политике», но и смело пускались в философские рассуждения о неотвратимости войн и необходимости быть к ним готовым: «В пространстве времен история показывает обыточность многих уже войн между народами; мир основан на коловратности и непостоянстве в образе жизни людей, и щастие смертных часто подлежит изменению, ибо оное им и не назначено на земле в совершенстве; без того бы шла беспрерывная цепь благоденствия и спокойствия народов. Нет сомнения, что идут впереди многие еще войны!» {3} Тогда все были провиденциалистами, верили в предопределенность бытия, где войне отводилось примерно такое же место, как природным стихиям или моровой язве. Философы, предрекавшие, что конец XVIII столетия ознаменуется торжеством просвещенного разума, перед которым навсегда отступят войны, были решительно посрамлены, сдав свои позиции военному сословию.

Сражения в «десятилетие большой крови», пришедшее на смену мирным ожиданиям тех, кто был, по выражению Суворова, «опрокинут Вольтером», стали почти такой же нормой повседневной жизни, как войсковые смотры и парады. С той, однако же, разницей, что войска на параде «были изначально победоносны», а в сражении, по выражению Ермолова, их «участь была переменчива», потому что «дни смертных не равны». О больших и малых битвах рассуждали в те годы с удовольствием, как говорится, не понижая голоса. Мужчина-воин был в те годы самым желанным гостем при дворе, в столичных гостиных, провинциальных собраниях. Слава, завоеванная в боях и походах, а отнюдь не «репутация пацифиста» (Д. Чандлер) привлекала сердца дам: «герой и за морем герой, на него и женщины смотрят ласковей», — свидетельствовал современник. Так, В. И. Левенштерн вспоминал, как по окончании Итальянского и Швейцарского походов 1799 года в Европе приветствовали Суворова дамы высшего круга: «Я часто ездил в главную квартиру в Аугсбург, где проводили время очень весело; иностранцев съехалось множество, люди спешили со всех концов Европы, чтобы взглянуть на героя Италии; дамы с восторгом целовали ему руки, которые он давал им для поцелуя, не стесняясь» {4} .

Сравнив описания боевых действий в рапортах, письмах, дневниках, воспоминаниях офицеров 1812 года с описанием тех же самых действий на страницах романа Л. Н. Толстого «Война и мир» в середине XIX века, мы сразу же ошутим разницу между двумя эпохами. Различие проявляет себя не в том, о чем повествуют современники событий и автор бессмертного творения, а в том, как, с какими интонациями ведется повествование. Герои эпохи 1812 года — люди иного мировоззрения. Так, Надежда Дурова, выразив скорбь и сожаление по поводу раненных в битве нижних чинов, закончила свои рассуждения мажорным аккордом: «Я очень много уже видела убитых и тяжело раненных! Жаль смотреть на этих последних, как они стонут и ползают по так называемому полю чести! Что может усладить ужас подобного положения простому солдату? Рекруту? Совсем другое дело образованному человеку: высокое чувство чести, героизм, приверженность к Государю, священный долг к отечеству заставляют его бесстрашно встречать смерть, мужественно переносить страдания и покойно расставаться с жизнию» {5} .

Что же тогда говорить о Денисе Давыдове, самозабвенно призывавшем войну:

Пусть грянет Русь военною грозой: Я в этой песне запевало!

«Певец-гусар» рассуждал о сражениях так: «Самое превосходно обдуманное и данное на выгоднейшем местоположении генеральное сражение зависит от больших или меньших случайностей; а чтобы любить случайности, надо быть преисполнену поэзиею ремесла нашего, исключительно поэтического и потому непостижимого для людей, руководимых единой расчетливостью, ничего не оставляющих на произвол случая, ничего не вверяющих порывам вдохновения. Надо иметь твердую, высокую душу жаждущую сильных ощущений, без влияния их на ум, ни от чего не мучающийся и всегда деятельный, на волю, сплавленную в единый слиток, и на мнение о себе, полное неистощимого запаса уверенности в способности творить успехи там, где посредственность видит одну лишь гибель» {6} .

Однако и Денис Давыдов честно признавался в чувствах, одолевавших его при первом взгляде на место боя (Морунген, январь 1807 года), когда сбылись все его мечты и он, наконец, попал в действующую армию: «Я из любопытства посетил все поле сражения. Я прежде осматривал нашу позицию, а потом и неприятельскую. Видно было, где огонь и натиски были сильнее по количеству тел, лежавших на тех местах. <…> Вначале сия равнина смерти, попираемая нами, которые спешили к подобной участи, сии лица и тела, искаженные и обезображенные огнестрельным и рукопашным оружием, не произвели надо мною никакого особенного впечатления; но по мере воли, даваемой мною воображению своему, я — со стыдом признаюсь — дошел до той степени беспокойства относительно самого себя или, попросту сказать, я ощутил такую робость, что, приехав в Морунген, я во всю ночь не мог сомкнуть глаз, пугаясь подобного же искажения. Если бы рассудок имел хотя малейшее участие в действии моего воображения, я бы легко увидел, что таковая смерть не только не ужасна, но завидна, ибо чем рана смертельнее, тем страдание кратковременнее, а какое дело до того, что после смерти я буду пугать живых людей своим искажением, сам того не чувствуя? Слава Богу, что с рассветом воспоследовало умственное мое выздоровление, и я, пришед в первобытное положение, сам над собою смеялся; в течение моей долговременной службы я уже никогда не впадал в подобный пароксизм больного воображения» {7} . Свой первый опыт на ратном поприще в деле при Вольфсдорфе Д. В. Давыдов описал с веселой иронией в рассказе «Урок сорванцу», посвященном его пятерым сыновьям: «Не забуду никогда нетерпения, с каким я ждал первых выстрелов, первой сечи! При всем том, как будто сомневаясь в собственном мужестве, я старался заимствоваться духом у сподвижников князя Багратиона, поглощая душой игру их физиономий, взгляды их, суждения и распоряжения, которые дышали любовью к опасностям и соединялись с какой-то веселой беззаботностью о жизни. Но более всех действовал на меня сам князь» {8} .

Поделиться с друзьями: