Повседневная жизнь советского города: Нормы и аномалии. 1920–1930 годы.
Шрифт:
В конце 1932 г. на Пушкинской улице, близ Московского вокзала, милиция обнаружила настоящий притон бездомных детей. Там постоянно ночевали восемь 12–13-летних мальчишек и семь их подружек, девочек такого же возраста. Мальчики были беспризорниками со стажем. Они уже успели забыть свои имена и отзывались на клички: «Старуха», «Цыганок», «Корявый», «Рябой», «Цыпленок», «Малышка», «Сынок-Пионер», «Сынок-Шмурат». Промышляли дети мелкими кражами. Притон на Пушкинской не был уникальным явлением в Ленинграде 30-х гг. В декабре 1934 г. арестованный за кражи 12-летний мальчик рассказал сразу о нескольких «воровских малинах» несовершеннолетних. «Там мы собираемся, сносим краденное, играем в карты, пьянствуем и остаемся ночевать, — показал юный воришка на допросе, — собираемся там иногда человек 50–60» [114] . С 1928 по 1935 г. количество задержанных преступников в возрасте до 18 лет увеличилось более чем в четыре раза и намного превысило показатели 20-х гг. [115]
114
ЦГА СПб. Ф. 7384. Оп. 2. Д. 60. Л. 257.
115
ЦГА ИПД. Ф- 24. Оп. 2-е. Д. 1202. Л. 11–13.
Подростки занимались
116
ЦГА СПб. Ф. 7384. Оп. 2. Д. 60. Л. 365–366.
117
Там же.
Криминальную среду в 30-е гг. пополняли не только беспризорники. В 1934 г. в Петроградском районе были задержаны восемь девочек-подростков, учениц одной из школ. «Веселую» компанию, промышлявшую воровством под видом проституции, то есть «хипесом» возглавляла 14-летняя В. Смирнова по кличке «Толстая Машка» из семьи работницы фабрики «Красное знамя». Подобная компания действовала и в Смольнинском районе. В милицейской сводке 1934 г. отмечено: «Группа нашла способ добычи денег, близкий по характеру к шантажу проституток. Они выходили на Невский, одна из них подходила к какому-нибудь гражданину и предлагала пойти на лестницу. При согласии она шла. а подруга становилась на «стрему». Когда деньги были получены, стоявшая на страже кричала — «дворник», девочка, бывшая с мужчиной, убегала» [118] .
118
ЦГА СПб. Ф. 7384. Оп. 2. Д. 123. Л. 95–96.
Рост подростковой преступности в условиях мирного времени — явное свидетельство социального дисбаланса, во многом связанного с усилением политических репрессий. Не случайно государство до невиданной степени усилило репрессивные меры в отношении малолетних преступников. Постановление ЦИК и СНК СССР от 7 апреля 1935 г. предусматривало применение всех видов наказания, вплоть до расстрела, начиная с 12-летнего возраста. Интерпретируя это постановление, генеральный прокурор СССР А. Я. Вышинский заявил, что органы, призванные ликвидировать преступность, «занимались беспомощным сюсюканьем, сентиментальным увещеванием, ненужной и вредной моралью» [119] . Введение подобной меры социального контроля за преступностью несовершеннолетних демонстрировало стремление государства элиминировать эту форму девиантного поведения сугубо карательными методами без применения разнообразных способов предупредительного контроля. Начиная с 1935 г. в учреждениях НКВД стали появляться заключенные в возрасте от 9 до 17 лет. Только в первой половине 1935 г. из 733 ленинградских несовершеннолетних преступников 572 были направлены в лагеря. Но это не уменьшило беспризорность и преступность.
119
Комсомольская правда. 1935. 4 апреля.
В 1937 г. бюро ленинградского обкома ВКП(б) разработало ряд мер, которые, как казалось, могли остановить рост этих явлений. В первую очередь решено было организовать борьбу с бродяжничеством детей. Докладная записка начальника ленинградского управления НКВД Л. М. Заковского, представленная в обком ВКП(б), констатировала увеличение числа беспризорников за счет детей раскулаченных, репрессированных и высланных из города. Колхозы ленинградской области старались всеми силами избавиться от лишних ртов, и в особенности от сирот. Им беспрепятственно выдавали справки, предоставлявшие возможность покидать деревню в любое время. В документе эта практика была названа «выжиманием сирот из колхозов» [120] . Прекратить ее решено было чисто по-советски — путем запрещения выдавать детям документы для выезда в города. Но на самом деле приостановить беспризорность не удалось — подростки бежали из колхозов тайно и, естественно, пополняли ряды правонарушителей.
120
ЦГА ИГД. ф. 24. Оп. 2–8. Д. 2490. Л. 155–156.
Уголовная преступность в конце 30-х гг. доставляла жителям Ленинграда не меньше неприятностей, чем в годы НЭПа. Росло число тяжких правонарушений. Если в 1923 г. в городе было зарегистрировано 13,8 случаев убийств на 100 тыс. чел., в 1930 — 6,9 случаев на 100 тыс. чел., то в 1933 г. — уже 14,5 на 100 тыс. чел. [121] 70 % из них совершались на бытовой почве. В 1933–1935 гг. в городе было совершено 12 дерзких серийных убийств с ограблением. Преступником оказался молодой рабочий А. Лабутин, инвалид, лишившийся кисти руки на производстве. Он прекрасно владел оружием, весьма умело маскировал следы своих деяний, а главное — явно считал себя сверхчеловеком. В 1935 г. 16-летний подросток топором убил собственную бабушку, не дававшую ему достаточного количества денег на развлечения. Труп он положил в постель в такую позу, что даже пришедшая соседка сразу ничего не заметила. Сам несовершеннолетний убийца скрылся, надеясь на украденные деньги уехать в Крым [122] . Из преступлений, совершенных в 1937 г., внимание привлекает убийство женщины с последующим расчленением трупа. Преступник привел с себе случайную знакомую с надеждой провести с ней ночь, но потом заподозрил в воровстве и расправился с «ночной бабочкой» [123] . В 1939 г. работники ленинградской милиции раскрыли убийство, совершенное из мести: дворник убил одну из жилиц дома, который он обслуживал, так как она часто жаловалась на грязь во дворе и требовала увольнения нерадивого работника.
121
ЦГА СПб. Ф. 7384. Оп. 2. Д. 52. Л. 30.
122
ЦГА
ИПД. Ф. 24. Оп. 2-в. Д. 2501. Л. 60–61. Д. 1193. Л. 65–67.123
ЦГА ИПД. Ф. 24. Оп. 2-в. Д. 2502. Л. 143.
Все эти убийства, несмотря на разницу в способах совершения, тем не менее относились к числу традиционных преступлений, порожденных во многом психологическими особенностями людей, их совершивших. Однако социальная практика советского строя и, в частности, внедряемые им в повседневную жизнь нормы не только юридического, но и морально-этического характера, являлись причиной появления новых видов правонарушений. К их числу следует отнести детоубийства. Конечно, такой вид преступлений был известен и до революции. Уголовная статистика зафиксировала факты детоубийств и после 1917 г. Но бурный рост убийств новорожденных начался после принятия закона о запрете абортов в 1936 г. С осени 1936 г. в ежедневных сводках милиции постоянно фигурировали факты насильственной смерти детей. Более 25 процентов всех убийств в Ленинграде составляло умерщвление младенцев, при этом большинство этих преступлений совершали женщины-работницы. Новорожденных убивали штопальными иглами, топили в уборных и просто выбрасывали на помойку [124] . Аномалия в данном случае явилась не только следствием отклонения в поведении женщины, но и порождением правовой нормы.
124
ЦГА ИПД. Ф. 24. Оп. 2-в. Д. 2501. Л. 60–61.
Советская нормативно-регулирующая практика 30-х гг. отчетливо продемонстрировала и такой своеобразный социальный процесс, названный в беккеровской теории штампов властным приписыванием признаков девиантности определенным типам поведения. В наиболее очевидной форме это выразилось по отношению к представителям сексуальных меньшинств. В 1934 г. был принят закон об уголовном наказании за мужеложство. В советской действительности появился еще один тип преступников — люди нетрадиционной сексуальной ориентации. Гомосексуализм был наказуем в царской России. Отмена его уголовного преследования в 20-е гг. демонстрировала развитие модернизационных тенденций в советской России. Официально мужеложство перестало рассматриваться как отклонение, хотя на бытовом уровне и в практике местных органов власти можно зафиксировать рецидив осуждения и даже преследования гомосексуалистов [125] . Иными словами, нормативное суждение в 20-е гг. носило более демократический характер, нежели нормы ментальные. К середине 30-х гг. ситуация переменилась на 180 градусов. Мужской гомосексуализм стал аномалией, что и было закреплено в статье 154-а УК РСФСР. Мужеложство считалось преступлением, носившим в трактовке властных нормативных и нормализующих документов «буржуазно-капиталистический» характер [126] . Одновременно следует отметить, что посягательства на половую неприкосновенность личности, имевшие криминальный характер, вовсе не исчезли в социалистическом Ленинграде 30-х гг. Специальная рубрика, фиксирующая именно этот вид правонарушений, обязательно выделялась в кратких отчетах об оперативной работе Управления рабоче-крестьянской милиции Ленинграда. И в 1935, и в 1936, и в 1937 г. в отчетах фигурировали факты растления малолетних. Фиксировались и групповые изнасилования: летом 1937 г. была задержана группа из 10 чел, совершившая 9 изнасилований в парке Ленина близ Народного дома, в Невском лесопарке, на пляже Петропавловской крепости [127] .
125
Подробнее см. Engelsten L. Soviet Police Toward Male Homosexuality: Its Origins and Historical Roots // Gay Men and the Sexual History of Political Left. Harward Press., 1995. P. 155–178.
126
Подробнее см.: Источник. 1993. N 5–6.
127
ЦГА ИПД. Ф. 24. Оп. 2–8. Д. 2503. Л. 146.
К концу 30-х гг. Ленинград превратился в мегаполис, во многом функционировавший по общим законам больших городов в мире в целом. Урбанизационные процессы всюду порождали значительные слои маргиналов среди городского населения, отличавшиеся особой склонностью к правонарушениям. Однако советские властные структуры упорно отказывались это признавать, считая, что в Ленинграде, как и по всей стране в целом, весьма успешно идет процесс формирования полноценных социалистических классов, представители которых характеризуются высокими моральными качествами.
Конечно, в 30-е гг. властные и идеологические советские структуры уже преодолели иллюзорные представления первых лет революции об уровне и характере преступности в обществе. Нелепой казалась теперь и мысль о «гражданском мире» с криминальной средой, тем более, что странным было бы искать группу населения, которую, как нэпманов в 20-е гг., негласно дозволялось грабить и даже убивать. Остерегаться преступников теперь считалось нормальным, в какой-то мере стал более понятным обывательский страх перед уголовными элементами. Однако с этим чувством советский человек обязан был бороться.
И до революции, и в 20-е гг. обыватели во многом избавлялись от комплекса страха перед уголовными преступниками, читая криминальную хронику и посещая судебные процессы. Конечно, многие относились к таким развлечениям с долей сарказма. Шейнин писал о завсегдатаях судебных заседаний: «Алчная, пестрая, шумливая человеческая накипь тех лет (периода НЭПа. — Н. Л.) стремительно захлестывала коридоры, проходы и лестничные площадки губернского суда. Это разношерстное, многоголосое человеческое месиво неудержимо тянулось к процессу и его пикантным подробностям» [128] . Но пренебрежение к «мелкобуржуазной» привычке щекотать себе нервы разбирательством преступлений явно отдавало большевистским чванством. В 20-е гг. процессы посещали и вполне интеллигентные люди. Чуковский писал в своем дневнике в январе 1926 г.: «Для преодоления уныния пошел в суд на дело Батурлова… Они (обвиняемые. — Н. Л.) плоть от плоти нашего быта. Поэтому во всем зале — между ними и публикой — самая интимная связь. Мы сами такие же. Ту же связь ощутил, к сожалению, и я. И мне стало их очень жалко» [129] . В 30-е гг. ощущение взаимосвязи преступников и обывателей стало весьма нежелательным и неуместным в советском обществе. По мнению людей, им управляющих, у простых граждан не могло быть ни тени сомнения в правильности карательных мер, применяемых государством. Информированность же населения о размахе преступности и судебно-розыскных мерах борьбы с ней могла породить разнообразные оценки советской юридической системы. Вероятно поэтому сведения о криминальной обстановке в городе доходили до ленинградцев в весьма урезанном виде.
128
Шейнин Л. Старый знакомый… С. 171.
129
Чуковский К. И. Дневник (1900–1929)… С. 358.