Повседневная жизнь сюрреалистов. 1917-1932
Шрифт:
Другим провоцирующим фактором стала публикация с апреля 1929 года (в то время как «Сюрреалистическая революция» все молчала) журнала «Документы» под руководством Жоржа Батая: в тот год вышло не меньше семи номеров. Батай, родившийся в 1897 году в семье провинциальных учителей, год участвовал в войне, потом был демобилизован по состоянию здоровья. Благочестивый и образцовый молодой человек год отучился в семинарии, а потом еще три в Национальной школе хартий, получив образование архивариуса-палеографа и работу в Национальной библиотеке Франции, — биография, имеющая мало общего с основателями «Литературы». Правда, в 1926 году он опубликовал в «Сюрреалистической революции» средневековые «Фатрази» (сатирические поэмы из пословиц и поговорок), но без подписи. Массон назвал его «середняком» сюрреализма. В 1928 году Батай подпольно опубликовал свой первый эротический текст — «Историю глаза», который, по словам Тириона, вызвал бурю на улице Шато и принес автору репутацию
Эта книга, вышедшая в том же издательстве, что и «Ирен», чрезвычайно резка. Ничего похожего на вольнодумный эротизм: «Я не любил того, что называют «плотским наслаждением», потому что на самом деле оно всегда безвкусно. Я любил лишь то, что почитают «грязным»… Известный мне разврат марает не только мое тело и мои мысли, но и все, что стоит впереди него». Его пригласили на заседание 11 марта, он отказался: «Слишком много зануд-идеалистов». Это уже было похоже на провокацию.
«Документы», редакционным секретарем которых был Лейрис, не заменяли собой «Сюрреалистическую революцию», но дополняли ее исследования за счет тех областей, которых сюрреалистическое движение едва коснулось, например, этнографии, искусства, археологии, с философскими дискуссиями, например, о Гегеле, причем Батай не упускал случая указать на дилетантство сюрреалистов в подобных вещах. Мы увидим, к чему это приведет. Конкуренция усугублялась сотрудничеством с журналом отщепенцев и изгнанников — Десноса, Превера, Андре Массона, Витрака, Жоржа Лембура.
Надо признать за Бретоном дар первой фразы, как сказал бы Арагон. Начало «Второго манифеста» воспламенило сердца последующих поколений: «Несмотря на отдельные выступления каждого из тех, кто причислял или причисляет себя к сюрреализму, все в конце концов сойдутся на том, что сюрреализм ни к чему так не стремится, как к тому, чтобы вызвать самый всеобъемлющий и серьезный кризис сознанияинтеллектуального и морального характера; при этом только достижение или недостижение такого результата может решить вопрос об историческом успехе или поражении сюрреализма.
С интеллектуальной точки зрения речь шла и еще продолжает идти о том, чтобы всеми доступными средствами доказать и любой ценой заставить осознать фиктивный характер старых антиномий, призванных лицемерно препятствовать всякому необычному возбуждению со сторойы человека; это можно проделать, показав человеку либо скудный набор таких средств, либо побуждая его на самом деле ускользнуть от общепринятых ограничений». [148]
Далее следует отрывок, который всегда вырывают из контекста и представляют в оправдание чего угодно: «Мы понимаем, что сюрреализм не боялся превратить в догму абсолютное восстание, полное неподчинение, саботаж, возведенный в правило; мы понимаем, что для него нет ничего, кроме насилия. Самый простой сюрреалистический акт состоит в том, чтобы, взяв в руки револьвер, выйти на улицу и наудачу, насколько это возможно, стрелять по толпе. И у кого ни разу не возникало желание покончить таким образом со всей этой ныне действующей мелкой системой унижения и оглупления, тот сам имеет четко обозначенное место в этой толпе, и живот его подставлен под дуло револьвера».
148
Здесь и далее текст цитируется по переводу Е. Гальцовой.
Конечно же в 1929 году еще не было ничего подобного волнам террора, прокатившимся в 1930-е годы: «Ночь длинных ножей» в 1933 году в Берлине, голодомор на Украине (и других регионах СССР. — И. Ч.),сталинские процессы тогда еще представлялись на расстоянии не четырех — шести земных, а нескольких световых лет, зато из перечисления элементов предшествовавшей деморализации видно, насколько остро Бретон нуждался в том, чтобы дать себе выход в виде словесного перегиба. Впрочем, сноска, добавленная при выходе «Манифеста» отдельным изданием, попытается смягчить его воздействие: «Ясно, что, называя этот акт самым простым, я не намереваюсь предпочитать его всем прочим из-за его простоты…»
На самом деле это трамплин, оттолкнувшись от которого, можно предаться рассмотрению человеческих измен в истории группы. В первом «Манифесте» перечислялись приверженцы «абсолютного сюрреализма». Их ряды теперь поредели на три четверти: «Да и можно ли требовать так много от людей в области, которая до последнего времени была под наименьшим присмотром; правда, тут возможны исключения романтического характера — мы говорим о тех, что покончили с собой и о некоторых других. Зачем мы будем и дальше изображать из себя возмущенных? Один полицейский, несколько любителей красиво пожить, двое или трое писак, парочка неуравновешенных, один кретин, а теперь никто не может помешать тому, чтобы к ним присоединилась еще малая толика людей, вполне здравомыслящих, твердых и честных, но которых могут причислить к одержимым; ну не правда ли, вот у нас и сложилась забавная, безобидная команда, созданная по образу и подобию самой жизни, — команда людей, которым платят за пьесы, людей, зарабатывающих очки?
ДЕРЬМО».
Первому движению настал конец. Обозванные
знали, о ком речь, поскольку уже получали такие прозвища. Далее шли разные козни от Десноса до Батая: «Г-н Батай интересует меня лишь постольку, поскольку он льстит себя надеждой противостоять суровой дисциплине духа, которой нам в целом удается подчинить все остальное; и нам вовсе не кажется непоследовательным, что ответственным за эту дисциплину сейчас считают главным образом Гегеля; а эта дисциплина не может казаться менее суровой только оттого, что иногда пытается стать дисциплиной антидуха (впрочем, именно тут она и встречается с Гегелем). Г-н Батай сделал своей профессией отказ рассматривать в мире что-либо еще, кроме самых гнусных, самых отвратительных и самых испорченных вещей…»Развернувшаяся полемика заставила позабыть о том, что Бретон утверждал: сюрреализм находится «еще лишь в подготовительном периоде… Грубо говоря, эти приготовления «художественного» плана. Однако я предвижу, что они закончатся, и тогда потрясающие идеи, таящиеся в сюрреализме, предстанут в грохоте огромного разрыва и дадут себе волю. Все зависит от современного направления будущего волеизъявления: утвердившись после нашего, оно станет беспощаднее нашего…».
Неподтвержденный прогноз. Но Бретон ранее углубил отношения между сюрреализмом и алхимией, одновременно с поддержкой «исторического материализма». Там он говорил и о своем опыте членства в коммунистической партии: «Как не встревожиться из-за столь чудовищного падения идеологического уровня в партии, которая некогда была сильна двумя самыми блестящими умами XIX века?» Но и тут он сводит иные счеты: «Единственное, с чем я не могу мириться, — это то, что благодаря конкретным возможностям самого движениянекоторые известные мне интеллектуалы, чьи моральные принципы требуют определенной осторожности, безуспешно пытались заниматься поэзией, философией и переходили, наконец, к революционной агитации, причем благодаря путанице, которая там царит, им более или менее удавалось создавать такую иллюзию; для большего же удобства они поспешно и шумно начали отрицать все, что, подобно сюрреализму, давало им возможность наиболее ясно осмысливать собственные представления, равно как и вынуждало их отдавать себе отчет в собственной позиции и по-человечески ее оправдывать».
Навиль, повинный, как и Жорж Фридман, в том, что у него богатый отец, а также «Моранжи, Политцеры, Ле-февры» получили по первое число. Но и Бретону следовало оправдываться, открещиваясь от всякой «революционной агитации».
Эта ярость, конечно, была вызвана и более приземленными мотивами. После развода с Симоной квартира на улице Фонтен была опечатана, и Бретон переехал в гостиницу. «Манифест» вышел в новом, очень толстом номере «Сюрреалистической революции», в оглавлении которого значились неожиданные имена: Тцара, Рене Шар, Луис Бюнюэль и Сальвадор Дали — их подписи стояли под сценарием «Андалузского пса» (этот фильм показали на частном сеансе для сюрреалистов, и мы еще узнаем, каким образом Элюар познакомился с его авторами); Пикабиа с поэмой «Бисер свиньям». «Манифест» заручился солидной поддержкой, и здесь в полной мере проявился талант стратега, присущий как Бретону, так и Арагону. Дополнительный заголовок, поверх основного, заинтриговывал: «Почему «Сюрреалистическая революция» перестала выходить в свет»; обложка была покрыта семью отпечатками красных губ в натуральную величину: Тирион поясняет, что они принадлежали Сюзанне, Эльзе, Гала, Жанетте Танги и Мари Берте Эрнст. Косвенное введение к главному, возвещаемому крупными буквами: «Исследование любви».
Анкета начиналась так; «Какие надежды вы возлагаете на любовь? Готовы ли вы принести в жертву любви ваши убеждения?», а заканчивалась вопросом: «Верите ли вы в победу дивной любви над гнусной жизнью или гнусной жизни над дивной любовью?» Насколько эти вопросы были связаны с частной жизнью Бретона, можно судить по ответу Сюзанны Мюзар: «Я живу Я верю в победу дивной любви». Комментарий: «Никакого другого ответа на этот вопрос я и сам бы не дал. А. Б.».
Ответ Элюара тоже напрямую связан с его личным опытом: «Я долго думал, что приношу в жертву любви свою свободу, но теперь все изменилось. Женщина, которую я люблю, больше не тревожится и не ревнует, она предоставляет мне свободу, и я имею мужество ею пользоваться… Жизнь роковым образом всегда связана с отсутствием любимого существа, бредом, отчаянием. Дивная любовь убивает». Это было сублимацией его свежего разрыва с Гала.
По предложению Геманса они вместе с маленькой Сесиль поехали в Кадакес, где неизвестные испанцы только что сняли «восхитительный фильм». Это был «Андалузский пес» Бюнюэля и Дали. Бюнюэль, родившийся в 1900 году, знался с мадридскими авангардистами и был знаком с Федерико Гарсия Лоркой. Дали родился в 1904 году. Они оба были дебютантами.
Между Гала и Дали вспыхнула любовь с первого взгляда. Как пишет Жан Шарль Гато, это была «бстреча двух тревог, счастливо дополняющих друг друга, которые отныне шли плечо к плечу. Дали — полудевственник, но в мыслях озабоченный, отныне мог спокойно дать волю своим прихотям… Гала сообщила Полю, что он больше не занимает основное место в ее сердце… Даже если при случае ему будут уделять плотские ласки (Гала на них не скупилась), ему придется довольствоваться вторыми ролями». Он был вынужден уступить свой дом любовникам.