Пожиратели звезд
Шрифт:
Если его людям не удастся пробиться, это будет означать, что удача отвернулась, а она не так уж склонна отворачиваться от тех, кто сделал все возможное для того, чтобы ее заслужить. Он еще далеко не побежден. Завтра утром, с первым проблеском дня, за ним прилетит вертолет генерала Рамона. Он медленно – совсем как Джек во время своего знаменитого выступления – спустится с неба. И пока его глаза, несмотря на всю свою преданность звездам, постепенно закрывались, пока, не уснув еще, он продолжал размышлять о всемогущем Джеке, Альмайо ощущал в своем сердце такую надежду, такую неутолимую жажду таланта и protecciґon, что боролся со сном, ведь сон означал бы конец мечты, пустоту, всю пустоту и ничтожность реальности.
Глава XX
Ранним утром, едва рассвело, они вновь набились все в один «кадиллак» и пустились в путь по приказу капитана Гарсиа – еще более безапелляционного, чем обычно, ибо капитан жестоко страдал с похмелья, отчего пребывал в настроении просто… убийственном. Гарсиа знал, что даже для одного «кадиллака» и одного джипа у него едва хватит горючего, чтобы добраться до нужного места. Жара в машине была такая, что д-р Хорват, со всех сторон сдавленный тяжестью чужих тел, время от времени
– Мужайтесь, доктор Хорват, – скрипучим голосом произнесла кукла; ее хозяин-чревовещатель был, конечно же, или воинствующим атеистом, или, может быть, даже рьяным католиком, в глубине души люто ненавидящим все протестантские традиции. – Мужайтесь, ваше преподобие. Теперь уже недолго осталось ждать – что-то мне это подсказывает…
Сие замечание, исполненное зловещего подтекста, трудно было отринуть – оно, похоже, вполне обоснованно, так как – либо это последняя степень невезения., либо высшая степень удачи в осуществлении разгулявшимися силами тьмы их злого умысла, – капитан Гарсиа, едва протрезвившись в должной мере, с утра пораньше включил радио и узнал, таким образом, что столица в руках мятежников, а «вор и кровавый убийца Хосе Альмайо» сбежал; затем, поймав волну штаб-квартиры южной армии, узнал, что порт Гомбас во главе с генералом Рамоном остался предан lider maximo и генерал намерен двинуть свои войска на столицу, дабы восстановить там порядок и «законность». Вот тогда капитан Гарсиа и решил рвануть в Гомбас – единственный морской порт, откуда открывался возможный путь к каким-либо дружественным берегам. Он ткнул толстым грязным пальцем в карту, оставив на ней жирное пятно, и торжественно объявил пленникам, что там они будут переданы начальству, которое решит их судьбу… А уж решение, – добавил он, с таинственным видом подмигнув не то пленникам, не то самой смерти, – полностью зависит от того, где и в каком расположении духа будет па этот момент пребывать генерал Альмайо. Кое-кто усмотрел в таком обороте событий повод для надежды; что же до д-ра Хорвата, то он не питал ни малейших иллюзий, нисколько не верил словам негодяя Гарсиа, которого – много веков назад – кто-то забыл расстрелять; одно, по крайней мере, он знал точно: этот Гарсиа – подлый мошенник, каких свет не видывал; провонявший спиртным циничный лгун, сгнивший, может быть, уже от постыдных болезней, и наверняка большой любитель содомского греха; таково было его глубокое убеждение, и он высказал его вслух, как только Гарсиа отвернулся. Именно поэтому приступ оптимизма, охвативший его товарищей по несчастью, так раздражал его: в надежде они принялись блеять, словно бараны, которых гонят на бойню; в этом он усматривал лишь нежелание смотреть правде в глаза, патетически-трусливую склонность к политике страуса. Что же касается его самого, то, принимая во внимание характер противника и того врага, с которым он имел дело в его лице, он морально готовился к какому-нибудь абсолютно подлому исходу. Д-р Хорват осознавал, что расплачивается сейчас за все победные раунды в битве с Врагом, доселе вынужденным лишь грызть от ярости пыльные доски ринга. Он знал, что получит удар ниже пояса, что ему светит лишь нокаут за спиной отвернувшегося арбитра; без богохульства будь сказано, но последний, похоже, на сей раз как-то странно равнодушен к исходу сражения.
В своем духовном крестовом походе он имел чересчур большой успех и побежден будет отнюдь не в честном бою. Д-р Хорват слишком устал, для того чтобы заметить нелогичность последнего замечания – ибо вряд ли логично упрекать в нечестности Демона. Такая уж у него работа. Враг злодейски выманил его за пределы Америки, завлек в эту страну – часть своего королевства, охватывающего территории всех развивающихся государств, – и теперь, в привычных для себя условиях, осыпает его ударами.
– Не думаю, чтобы нам удалось покинуть эту гнусную страну живыми, – заявил он, складывая руки на груди, ибо не знал, куда их еще девать: он был зажат между кубинским монстром и своей соотечественницей, самые интимные части тела которой расположились на его колене.
– Ну вот, он опять за свое, – зевая, сказала девушка и совершенно бесстыдно поправила на себе трусики. – Доктор Хорват, вы же все-таки человек просвещенный, цивилизованный.
Конечно, это неплохой образ, хорошая риторическая фигура, определенная манера выражать свои мысли символами, но вы же прекрасно знаете, что никакого Дьявола в действительности нет, он существует лишь в народных сказках да суевериях.
– Что с вами, проповедник? – с фальшивым участием спросила кукла. – У вас такое лицо!
Можно подумать – у вас всю семью расстреляли.
Д-р Хорват не счел нужным отвечать. Он презирал тех, кто, не имея смелости высказать свое мнение открыто, натравливает на вас своих рабов. Поэтому он лишь смерил взглядом презренную тварь.
– Нет, сударь, нет – тут вы совершенно ошибаетесь, – серьезно заметила марионетка. – Может я, конечно, всего лишь жалкая кукла, но я не атеист, как вы, кажется, вообразили.
Я – существо глубоко верующее. Я верю в Высшего Чревовещателя. Мы, куклы, все в него верим.
Д-р
Хорват прикрыл глаза.Глава XXI
Горы постепенно проступали на фоне бледнеющей тьмы; серые зубчатые скалы СьерраДолорес медленно тянулись к предрассветному небу пальцами кактусов-свечей с натянутыми меж ними мокрыми от росы паутинками, но земля еще пребывала во мраке. Никаких тропинок тут практически не было; то, что оставалось от извилистой дорожки, казалось, вот-вот кончится, растает без следа на каком-нибудь утесе. Лошади оказались непривычны к высоте, и опять пришлось остановиться, чтобы дать им отдышаться. Небо было бледно-зеленым, и солнце, все еще таившееся где-то в его глубинах, едва только начало выползать из-за океана, со стороны Сан-Кристобаля и Лас-Казаса. С высоты гор нужно было опустить глаза, для того чтобы его увидеть. Но звезды уже начали сливаться с небом. Лошади опустили головы. В стороне Паралютена снежные хребты начинали розоветь. Воздух стал холодным, в нем уже не витали запахи земли.
Облокотившись на камень, Радецки наблюдал за испанкой. Она стояла и смотрела вверх, на вулкан, вершина которого принимала на себя первые солнечные лучи; уперев руку в бок, она, похоже, совершенно беззаботно наслаждалась красотой рассвета. С тех пор, как они покинули посольство, она никоим образом не проявляла каких-либо признаков беспокойства и неизменно – возможно, это не что иное, как эффект, производимый ее красотой, – хранила равнодушно-надменный вид. Радецки пытался понять, что тому причиной – высокомерие аристократки или же просто ни одно человеческое чувство не способно найти дорогу к этому лицу и нарушить совершенство его линий. Всю ночь она спокойно спала прямо на земле – ни протестов, ни жалоб. В этой вырисовывавшейся на фоне вулканов и нагромождений скал фигуре в вечернем платье изумрудно-зеленого цвета было что-то неуместное. Казалось, ее заботит лишь одно – платье, словно она боится умереть одетой не лучшим образом. Может быть, она верит в Бога; на шее у нее висит старинный золотой крест на цепочке – хотя не исключено, что для нее он всего лишь украшение. Первые лучи света слегка касались ее очень темных волос, и небо казалось футляром для драгоценностей, куда она поместила свой профиль. Небо было ей очень к лицу. Создавалось впечатление, будто ее юная свежесть и нежность рассвета – единое целое. Красота, что называется, загадочная. С этой наивной мыслью Радецки совсем не хотелось расставаться, хотя он прекрасно понимал, что во всем земном загадочности не больше, чем нежности в этой вот горе. Леонардо – жулик, а таинственная улыбка Джоконды – лишь на редкость удачный фокус старого артиста. Никакой тайны нет, именно поэтому люди и довольствуются красотой. Словно одурманенный, он никак не мог отвести глаз от этого необыкновенного лица; даже не смел заговорить, боясь сколько-нибудь нарушить эту недоступность, молчал, стараясь продлить обман. Он прекрасно понимал, что «таинственный» вид может оказаться всего лишь следствием недостатка экспрессии.
Утро не располагает к иллюзиям. Утром вещи приобретают досадную тенденцию к реальности.
Он знал, что сладко спящий прямо на земле Диас – не что иное, как шарлатан; уже давно он предает Альмайо, сообщая и его врагам, и в иностранные посольства все, что может их заинтересовать. Радецки знал, что «таинственный» Барон – паразит и жалкий пьяница; его «отсутствующий» вид, отказ от участия в человеческой жизни, почти метафизическая отчужденность – блеф, очередной номер бродячего артиста, и смысла во всем этом не больше, чем в спрятанной у него в заднем кармане брюк бутылке виски. Существование в трехмерном пространстве – предел человеческих возможностей, да и оно-то дается людям не так уж легко, поэтому они и испытывают такую потребность в музеях, мюзик-холлах, всякого рода искусствах, поэзии – нужно же чем-то себя утешить. Радецки знал, что «загадочная» девушка – обладательница «сверхчеловеческой» красоты – только что уединялась за скалой, чтобы помочиться. А лучше всего он знал, какого мнения следует придерживаться о себе самом – вопреки всем попыткам уйти от самого себя, – о себе, Лейфе Бергстроме, шведском журналисте, изо всех сил отчаянно исполнявшем роль несуществующего циника и авантюриста Отто Радецки, ради того, чтобы снискать доверие lider maximo и написать сенсационный репортаж – рассказ о подлинной человеческой вере.
Он поставил перед собой опасную задачу и преуспел – даже чересчур. В определенной степени он, можно сказать, превзошел всех выступавших в «Эль Сеньоре» артистов. Мог бы спокойненько остаться в посольстве, объяснить им, кто он, спасти свою шкуру – вместо того чтобы хранить верность той роли, которую играл, и оставаться с Альмайо до самого конца. Но он не сделал этого. Ему почти удалось выйти из всеобщей комедии и достичь чего-то вроде собственной подлинности. Ибо в конечном счете нет у человека иной возможности сделать это, кроме как до самого конца исполнять взятую на себя роль, до гробовой доски оставаясь верным той комедии, которую выбрал, и своему месту в ней. Именно таким образом человек и творит Историю – единственное подлинное, посмертное воплощение своей личности. Когда верные своей роли актеры, не изменившие своему амплуа артисты навсегда уходят со сцены, разыгранная ими комедия обретает подлинность. Это касается как Де Голля, так и Наполеона; можно было бы, наверное, привести и более ранние – тысячелетней давности – примеры из истории этого всеобщего цирка.
Единственным человеком, знавшим о нем правду, был шведский консул, много раз предупреждавший его о том, что в случае каких-либо неприятностей он почти ничем не сможет помочь.
Взятую на себя роль он сыграл хорошо отчасти благодаря своей внешности: плоское бесстыжее лицо, тонкие циничные губы, нордические бледно-голубые глаза, щека, рассеченная типично немецким шрамом, – результат никакой не дуэли, а аварии, в которую попал в Упсале еще студентом, гоняя на мотоцикле. Может быть, его определенным образом даже искушала собственная внешность, заставляя идти у нее на поводу. И в конце концов он попал в ловушку, расставленную ему его собственной физиономией. Как и всякий уважающий себя актер, в исполняемой роли он максимально использовал свои внешние данные; это же можно отнести и к Муссолини, и ко многим другим. Они использовали те аксессуары, которыми наградила их природа или простая случайность, а в результате втянулись в игру, уверовали в правдивость того, что было лишь комедией, и, силясь самим себе доказать подлинность того, что было всего лишь ролью, стали причиной миллионов смертей.