Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Вкусно? — спросил. — У вас так вылущивают зубочки?

«У вас» — это у них, у Греков. Она очень часто говорила «у нас», и Володя не обижался. Наоборот, иногда спрашивал, как, по ее мысли, будет лучше.

Лина с тоской поглядела в растворенное окно и вдруг вскочила и выбежала в сад. Оттуда донесся ее приглушенный плач. Мать посмотрела на сына, а он опустил голову и молча поднялся из-за стола и чуть ли не впервые подумал, что слишком дорого обходится ему любовь.

Они вместе с матерью вышли со двора. Лина сегодня оставалась дома. Он так ничего и не сказал ей. Не осмелилась что-нибудь сказать и Христина, ступила несколько шагов, остановилась, суровая и молчаливая. Лина поняла: свекруха не хотела, чтобы соседи видели невесткины слезы. Лина вернулась в

хату и там дала себе волю. Сердце ее резало отчаяние, она уже поняла, что не обживется, не обвыкнется никогда, что эта хата, этот двор, этот сад останутся для нее чужими навеки, что она никогда не полюбит Володю. А его сочувствие и доброта еще сильней карали ее. Она чувствовала двойную вину, она жалела его и почему-то сердилась на него, хотя и понимала, что это глупо. «Ну что, что я натворила! Куда мне деться, где искать спасения? Какая же я… несчастная и никому не нужная». Теперь ей больше, чем когда-либо, казалось, что она была чужой у Греков, что они давно хотели выпихнуть ее замуж и теперь небось радуются, что избавились. Вот только Зинка, младшая, каждый день прибегает, не вылезает отсюда, она еще наивна и не рассуждает. Линино сердце наливалось ревностью, и она чувствовала, что готова причинить Валерию зло, которого он не забудет до смерти.

По дороге в школу заскочила на минуту Зина. Лина услышала во дворе ее мелкие шажки, торопливо вытерла слезы и принялась убирать постель. Зинка щебетала, показывала альбом — вчера учитель позволил им нарисовать, кто что хочет, и Зинка нарисовала свою хату и возле нее всех: отца, маму, себя, Олю и Лину. И у Лины снова навернулись на глаза слезы. Сунула Зинке в желтый ранец шоколадный батончик, который Володя принес ей вчера, выпроводила из хаты — малышка могла опоздать. Но как только убежала Зинка, прибежала Тося. Ей не терпится почесать языком, ведь с его кончика слетела тайна, из-за которой случилось Линино замужество, и ее подмывает поговорить об этом.

— Чего ревела? — допытывается Тося. — Из-за свекрухи?

— Свекруха… как свекруха.

— Небось вспомнилось, ага? А его нигде не видно.

— Кого «его»? — спросила как бы равнодушно, а сама, поливая цветы, пролила воду из глечика — тряслись руки.

— Валерия. Баламут он. Хотя… может, и не совсем баламут. — И Тося прикусила язык.

Беленькая, пухленькая, она сейчас была похожа на хорошенькую домашнюю кошечку, которую так и тянет погладить. В ее глазах светилось столько участия к Лининой судьбе, что Лина не выдержала:

— Не знаю… А только, Тоська, ни за что не выходи… пока не полюбишь по-настоящему.

— Как это по-настоящему? — Ив глазах у той загорелись огоньки.

— А так. Ну, чтобы… чтобы все, до чего дотронется тот человек, становилось твоим. Чтобы душа болела и мучилась за него. Чтобы не было на свете, чего бы ты для него не сделала. Чтобы могла убить за любовь.

— Ой, что ты! — вскрикнула Тоська. — Чего болтаешь? Где ты такую любовь видела?

— А твой Костя… Ты же говорила…

— Мой Костя. — При слове «мой» Тоська как-то забавно, то ли пренебрежительно, то ли боязливо выпятила губы. — Только кто подойдет ко мне на танцах — сразу по морде. И его… и меня. Никого не подпускает. А я, может, за Мишку пошла бы или за Сергея. Так он же…

— Как это за Мишку или за Сергея?

— А чего, оба хорошие парни. Не кривые, не слепые, пьют мало. Миша «Москвича» купил.

— Как же так можно — за Мишку или за Сергея?

— А ты сама… — и вспыхнула.

Лина опустилась на стул.

— Что я… Ты же мне все и выложила. Мы с Володей с малых лет… И он такой… одним словом, хороший. И мне грех на него обижаться. А Валерий… Я его ненавижу. Больше всего за то, что когда за мной ходил, про всякое такое высокое рассуждал. Увидела бы его… Я бы ему сказала… Нет, не сказала бы ничего. А только… чтоб знал он, из-за чего я. Не слышала, они с Райкой не расписываются?

— Еще чего… с такой потаскушкой.

— Пусть потаскушка, зато красивая.

— Ага… Опустит глаза, покраснеет, ну прямо тебе невинность. А на самом деле… Именно таких хлопцы теперь и любят.

При чем тут это?

— А при том…

И обе покраснели.

— Валерий, он… Он к красоте тянется. К такой, как в книжках. У него мысли хорошие. Он мне рассказывал, какую бы хотел нарисовать картину… Чтоб небо синее-синее. И на нем белое пятнышко. Словно птица, которая улетает. И чтобы каждый, кто на эту картину взглянет, задумался. Чтобы душу защемило. Ему хочется сделать что-то хорошее. Не для себя, а для всех.

— Да ты все еще его любишь! — воскликнула Тося.

— Думай как знаешь, — почти с вызовом ответила Лина. — Только… Ненавижу я его. — Она стиснула на коленях кулаки, зрачки ее расширились. — Не будет ему добра. Вот увидишь. Судьба его накажет. — Она поднялась, взяла глечик. — Картошку надо окучивать.

Остановилась на краю сада, под яблонькой, и сказала себе, но вслух, потому что не могла таить несказанные слова:

— Люблю его страшно. Наверно, на погибель свою, но люблю, хоть и ненавижу.

Второе утро в перекрещенном рамой окошечке чердака Валерий видит одну и ту же картину: молодые гуси на пруду учатся летать. До осени еще далеко, еще ни единая паутинка не прозвенела в воздухе, еще буйно, зелено тянутся вверх камыши на пруду, еще сад вокруг винарни упивается зелеными соками, и зернышкам в яблоках еще не снятся будущие побеги, а гуси извечным таинственным инстинктом уловили холодный зов, и необъяснимая высшая сила взметает их вверх. Они бьют крыльями, сбиваются в стаю, вытягивают шеи и один за другим, а потом и все разом срываются, и летят, и бегут по воде к противоположному берегу. За ними срываются и старики: серый гусак и три белые гуски, но тяжелые, ожиревшие, падают грудью на воду посреди пруда.

Валерий думает, что им не грозит ни долгий перелет через море, ни вьюга в небе, что они еще неделю-другую полетают по пруду, а потом хозяин подрежет им крылья. А то и подрезать не станет — не улетят сами. Очень уж вкусный корм покупает хозяин в фуражном магазине в городе и наваристую картошку сорта «юбиль». Бабка Сисерка рассказывала, что во времена ее молодости, случалось, домашние гуси улетали с дикими. Оттого, что белые гуси на пруду не улетят, Валерию становится грустно. Он понимает, что сам более бренный, чем эти гуси, а диких, наверно, уже не услышит никогда. И вот грустно. Может, и в нем звучит зов вольной степи или древнего леса, грозный зов, но сто веков цивилизации напрочь истребили его. Тогда бы он, как эти гуси, и не знал о своей преходящести, о близком конце.

А может, грустно ему и не от этого. Сегодня пошел десятый день, как он закрылся на чердаке винарни и только поздним вечером спускается в сад. Последние два дня не выходил совсем. Один раз в сутки, до рассвета, наведывалась Рая, ставила на деревянный козырек у дверцы глечик с заваренными травами и шла в сад. Сначала она пыталась заговорить, но он отмалчивался. В его душе что-то замкнулось, он не хотел никого видеть, не хотел ни с кем говорить. Ему казалось, что он как бы поднимается над миром, бросает ему вызов, вызов на поединок. Но это быстро прошло. И он медленно начал постигать, какая страшная вещь — одиночество. Да еще в болезни. И как хочется, чтобы кто-то протянул тебе руку, как хорошо кого-то дожидаться вечером, читать в его глазах тревогу, сочувствие, Но кого он может ждать? Кому он нужен?

Ему казалось, что люди ему не нужны вообще. Он — сам по себе, они — сами по себе. Об этом не раз он говаривал Лине. И вот… уже принес ей своим одиночеством зло. Убедил себя, что это лучше, чем жениться на ней. Значит, это не так. Иногда ему становилось страшно, и не только потому, что мысли его все время возвращались к болезни, что ни о чем другом он думать не мог. Сначала ему казалось, что, закрывшись здесь, будет читать, рисовать. Приготовил краски, полотно. Набросал гусей на пруду, а над ними синее небо, бездонное, глубокое, хотел продолжить его до бесконечности, а потом замазал почему-то черным. И больше рисовать не смог. Ведь и это для кого-то, для будущего. А у него будущего не было. И наверно, это было страшней всего.

Поделиться с друзьями: