Позиция
Шрифт:
Степан Карпович всю жизнь числился на руководящей работе и был твердо убежден, что только гримасы судьбы и чужое недоброжелательство не дали подняться его карьере круто вверх. Диво дивное: все знали, что он не годится в руководители, но как бы свыклись с тем, что Любка может ходить только при черном, на две застежки, портфеле. В нем Любка носил мыло, бритву да некоторые мелочи, без которых не обходится ни один командировочный… ну и, конечно, бумаги. Все давно смирились с тем, что ничего другого Степан Карпович делать не будет. Любка и вправду ничего не делал. Если, бывало, оставался без должности, то сидел и ждал. Упрямо, до полного безденежья сидел, но вилы в руки не брал. И начальство всегда капитулировало, подыскивало ему новую должностишку. На что уж непоколебимый мужик Василь Федорович Грек, но и он не устоял перед фанатичным
Его остренькое птичье личико вечно имело вид таинственно-деловой и озабоченный, это выражение не оставляло его и во сне, и, наверно, с ним Степан Карпович отправится в последнюю командировку, из которой уже не возвращаются.
Его постоянной заботой было произвести на других впечатление, заморочить, сбить с толку. Говорил он — как горох из рукава сыпал и, между прочим, мог загнать себя до полусмерти, выполняя указания, умел быть пунктуальным и точным, но эта пунктуальность и точность оборачивались мелочностью, настырностью. Правда, подворачивались должности, на которые и идти никто не хотел. Вот хотя бы экспедитор… Подремли-ка по чужим приемным, побегай-ка за подписями да визами, поспи в гостиничных коридорах на раскладушках — не захочешь и черного портфеля о двух замочках, и полномочных поручений на свое имя, и личного телефона в доме.
Любка же за эти регалии был готов терпеть все. Трясся на прицепе с яблоками до Ленинграда, околачивался по глухим станциям Белоруссии, разыскивая присыпанные мусором груды минеральных удобрений, потел под жарким таврийским солнцем, приобретая сходство с древнеегипетскими мумиями, но выпускать из рук портфеля не собирался. Наверно, чуял, что это последнее местечко. Другого уже не будет. И все должности перебрал, и сам он уже не тот, и… Грек не даст. Не даст, хотя ни разу не выругал, не сделал замечания, и вообще между ними сложились странные отношения. Сверх меры серьезные, сверх всякой меры деловые, и только один человек знал, что за всем этим стояла игра. Этим человеком был сам председатель. Задания экспедитору он давал только строго сформулированные, обговоренные и с таким видом, что, мол, только Любке и можно доверить это дело и что только тот способен его выполнить. И тот выполнял точно и неукоснительно.
Любка все это дни волновался и трепетал. Что, если он лишится должности? А вдруг верх возьмут Куриленко и Куница? Надо… сыграть на двух дудках…
И когда Куница стал расспрашивать его про Грека, Любка рассказал о накладных так, как ему советовал Куриленко, а потом, несколько смущаясь, присовокупил, что Грек «правит, как ему заблагорассудится», да еще прижимает его, Любку. В тот момент он говорил искренне, ведь он защищался, и так же искренне, несколько сгущая краски, поведал он теперь Греку про комиссию и подсказал ему, как следует обороняться.
— Они не могут ничего доказать. Перерасходы на мемориал можно оправдать патриотизмом. Такая великая война, такая славная победа! Незабываемая… К обелиску будут ходить пионеры. Вы напишите в область и в центр. Им, может, еще и попадет за это. А тогда и плиту с именем вашего отца…
— Кто «они»? При чем тут мой отец? — остановил Любку Василь Федорович.
— Они — комиссия. Они уже уехали. А заседали вчера. Созывали правление…
Василь Федорович был ошеломлен. И быстро овладел собой и сказал:
— Давайте по порядку. Только без этих вот… ваших приписок и подсказок. Если, конечно, можете. Или я позову кого-нибудь из правления.
— Позовете потом. Я вам всю правду…
И, захлебываясь, Любка изложил, что комиссия вчера созывала правление колхоза, и там было объявлено, что, хотя колхоз в последние годы и перевыполняет план государственных закупок и кое-какие цифры свидетельствуют о его крепком положении, обнаружены факты серьезной бесхозяйственности, что только снаружи все выглядит гладко, а внутри прогнило и это скоро выяснится, но будет поздно. И все из-за Грекова характера, пренебрежения инструкциями, самоуправства, пустого экспериментаторства. Его агрономическая система привела к истощению почвы, кормовая база оказалась под угрозой, и осенью их ждет крах. Кроме
того, председатель разбазаривает колхозные средства, обнаружены перерасходы по мемориалу, а также… (Тут Любка покраснел и совсем сник) нарушения финансовой дисциплины.— Некоторые члены правления не согласились, некоторые молчали, иных не было, одним словом, наговорено сто верст до небес и все лесом, и пошло по колхозу множество сплетен, и все говорят, что это неправда, но есть и такие, что радуются и злословят. Голуб и всякие разные.
Любка боялся смотреть Греку в глаза, и Василю Федоровичу стало стыдно, что слушает он этого никчемного мужичишку, что именно от него получает такую важную информацию. Его поразило, даже обидело, что правление созвали без него. Куница ведь предупреждал, что они будут работать долго и ознакомят его с результатами проверки. Наверно, он сделал это нарочно, боялся, что Грек разобьет его в пух и прах, а Кунице надо представить факты, одобренными на правлении, а потом уже «гнуть свою линию» дальше. Явно он хочет бросить тень на Грека, к чему-то готовится, а с ним и Куриленко, и небось еще кое-кто, но выпытывать этого у Любки Василь Федорович не хотел. Словно угадывая его мысли, Степан Карпович промямлил:
— Они чего-то хотели и вроде бы ничего не хотели, боялись перегнуть, только имя вашего отца на памятнике писать не будут.
— А кто это может запретить? — не удержался Василь Федорович.
— Об этом спорили больше всего. Такой инстанции, которая могла бы запретить, нету, но, мол, поскольку памятник сооружает колхоз, то за правлением и последнее слово.
Василь Федорович невольно сунул руку в карман, где лежали часы. Это был пока единственный его бесспорный аргумент. Но сейчас, неизвестно почему, этот аргумент показался слишком ничтожным, важным только для него, он подтверждал ход только его мыслей, его логику, а для других не имел цены. Вот так, подумал он с горечью, что-то нашел и сразу же потерял. Но нашел по крайности для себя самого, а это уже много.
— Хорошо, Степан Карпович, разберемся.
Любка поерзал на стуле и, не дождавшись вопросов, тихонько — как умел ускользать только он — испарился из кабинета.
Василь Федорович долго сидел в бездействии, обдумывал ситуацию. Он не все понимал, но очевидно было: Куница должен был либо стать на его сторону, поддерживать его начинания, либо воевать против них. А поддерживать — это идти против собственного сердца.
Значит, он должен был доказать несостоятельность Грековых методов. И выбрал момент, когда они действительно перерасходовали деньги, когда суховеи выпили влагу с полей, когда строительство комплекса притормозилось (а Грек горячо выступал за перестройку, но и здесь, в лучшем случае, оказался демагогом), то есть все складывалось против Василя Федоровича.
Захотелось позвонить Ратушному, но он отогнал эту мысль. Звонить — значит жаловаться, так или иначе признать себя виновным, или хотя бы обеспокоенным. «Как вела себя на правлении Лида? — внезапно подумалось ему. — Что сказала она? Ведь все это касалось и ее. И что означает это Любкино: «Они чего-то хотели и вроде бы ничего не хотели»? Сам до такого додумался, Любка или кто подсказал? Понятно, чего хотели, — очернить, а требовать от правления каких-либо санкций не имели права».
«Говорила тебе — не высовывайся, не беги впереди других, — ни к селу ни к городу передразнил он Фросину Федоровну и усмехнулся. — Тебе больше всех надо, что ли?» — «Но и тебе надо больше всех, — почему-то именно с женой заспорил он. — И ты пропадаешь в своей поликлинике с утра до вечера. И ты со своими больными не видишь света белого. И может, Фрося, это не так уж и плохо? Не так уж и плохо, если думаешь не только про свой огород да хату, если живешь по совести и она тебе самый высокий советчик и судья. Если же что-то не так… что ж, тогда нечего скулить. А отступать я не собираюсь, такое мое убеждение, такая позиция».
Он не всегда советовался с женой, не все ей рассказывал, но теперь ему захотелось поговорить с нею. И не спросить совета, а ей посоветовать не слушать пересудов. Ведь и к ней идет много народу, а в селе тайны недолго хранятся. Да и не видел он ее еще, — неделя в Житомире, а теперь с утра закрутился, только перемолвился по телефону: он позвонил ей на работу, и, сообщая новости, Фросина Федоровна пожаловалась, что Лина почти не заходит, совсем стала чужая, а главную новость не сказала, хотя небось уже знала все.