Правда и кривда
Шрифт:
Жена, повеселев, засмеялась:
— Неужели он в самой ризнице пьет?
— И в ризнице, и в алтаре. И даже из бутылки не стыдится хлобыстать. Тогда бульканье и счастливое чмоканье так поднимаются до самого купола, что пробуждаются напуганные воробьи. Отец Хрисантий говорит, что это, может, святой дух машет крыльями. Он человек не без юмора.
— Такой, как и ты. Жду тебя.
— Ложись спать, накрутилась за день…
И когда он вышел на улицу, и когда подходил к церкви — все время чувствовал, что вокруг него витает ее любовь. Протяни руку — и притронешься к этому
«Земля!» Как это слово шло Екатерине, ее весенним с темными крапинками глазам, голосу, фигуре. Ни в жизни, ни в одной картине от эпохи Возрождения и до наших дней не встречал чего-то подобного. Роден, только Роден нужен для такого образа! Хотя, может, кому-то она покажется самой обычной женщиной. Но это тому, кто не знает ее, кто не умеет видеть всех тайн человеческой красоты, а видит ее лишь на ограниченной плоскости, что называется лицом. Эта плоскость у его Оксаны была более правильной, более совершенной, но разве она может выдержать любое сравнение с его Екатериной?
Вот так и идет человек по мягко стелющейся любви, светится улыбкой. И не только взгляд женщины, но и добрые, в скорби и заботах человеческие глаза сияют ему, несмотря на то что в мире есть война и поцилуйки.
Когда он вошел в церковь, там в полутьме исполинской птицей испугано засуетилась сучковатая фигура отца Хрисантия.
— А, это ты, чадо многоумное, — успокоился отец Хрисантий. — Что на фронтах?
Григорий Стратонович крепко сжал растопыренные пальцы:
— Подходим к самой голове гадины.
— Хорошо сказал, хорошо. А о моем сыне часом ничего не слышали?
— Не слышал.
— Жаль, — покачал головой отец Хрисантий, а на его ноздреватом лице заиграла улыбка.
— А что такое?
— Достойное чадо! Получил богоугодный орден — Александра Невского. Вот я и пришел сюда воздать за него хвалу Всевышнему, — отец Хрисантий потянулся вверх всей своей неуклюжей фигурой, густые рукава его рясы опустились вниз, обнажая ту запущенную мохнатость рук, которая наглядно подтверждала небогоугодную истину о происхождении человека.
— У вас, батюшка, чуть ли не каждый день находится повод заглянуть в свой закуток, — засмеялся Григорий Стратонович.
— В такое библейское время живем, чадо, — поучительно изрек отец Хрисантий.
— Может, в историческое?
— Для вас историческое, для меня библейское — различие мировоззрений, как пишут теперь. Иногда себе зрю ясно и мыслю ясно: вот-вот пойдут пророки по земле.
— Что же тогда они с вами, отче, таким многогрешным, сделают?
— Смиренно в робости сердца буду уповать на милость божью. Питие хмельное — это не первородный грех, — беззаботно ответил поп. — Обмоем, Григорий Стратонович, достойную награду мою или нет?
— Не могу, батюшка.
— Гордыня обуяла, Григорий Стратонович. А я приложусь, потому что имею праздник в душе своей.
— Так для чего же тогда чреву угождать? — насмешливо взглянул на отца Хрисантия, которому уже не терпелось заглянуть в свой уголок, и он тянулся к нему всей дородностью своего тела, особенно вздернутым носом, на котором аж выигрывали большие, чувствительные к запахам ноздри.
— Грех
идет не в уста, а из уст, — решительно махнул рукой и пошел в ризницу. Скоро что-то в ней забряцало, клюкнуло и забулькало.А Григорий Стратонович возле дверей с удивлением услышал шаги своей Екатерины.
— Что, сердце? — улыбаясь, пошел ей навстречу.
— Как у тебя холодно, — аж задрожала, кутаясь в теплый платок. — Бр-р-р…
— Это все, что ты должна была сказать?
— Нет. К тебе приехал какой-либо человек. Очень хочет увидеться с тобой наедине.
— А у меня разве сегодня приемный день.
Екатерина засмеялась:
— Смотри, какой бюрократ, и в церкви не принимает.
— Откуда же этот мужчина и зачем?
— Будто бы из района. Тебе гостинец привез: несколько досок, чтобы постелить в землянке пол, и аж целый кулек муки. Я не хотела брать, так он сам доски снял у порога, а муку занес в землянку.
— Что-то мне это не нравится, — сразу насторожился, нахмурился учитель.
— Может, он твой партизанский побратим? Разве знал бы кто-то из чужих, что тебе доски нужны?
Григорий Стратонович призадумался.
— Может и так. Как он выглядит?
— Долговязый, белокурый и будто растерянный, потому что взгляд как-то не держится середины: то вниз выгибается, то поверх ресниц проскальзывает.
— Чем не картина!? Сразу негодяя нарисовала, — изумленно хмыкнул Григорий Стратонович. — С такой парсуной после твоих слов никогда и нигде не хотелось бы встречаться.
— Вид много о чем может сказать, но не обо всем. Пусть приходит к тебе этот человек?
— Где он?
— Возле колокольни ожидает. Со мной почему-то не захотел зайти.
— И это мне не нравится.
— Так позвать его?
— Что же, зови, а сама иди спать.
— Ну и пошла, если надоела, — осветила свое и его лицо улыбкой. — Ты же не медли. — Забирает с собой частицу его радости.
Снова заскрипели церковные двери. Из тьмы медленно показался долговязый человек. На его стволистой шее громоздилась небольшая с укороченным подбородком голова, будто боясь выбиться за пределы неровно раздутой шеи. Когда он поднял тонкие лепленные веки, в глазах нехорошо заметался отсвет колеблющегося светильника, и они с этим отсветом так забегали, будто кто-то разворошил их на невидимом решете.
Если бы с рисованного ада внезапно отделился какой-нибудь припаленный черт и придвинулся к Григорию Стратоновичу, он, несомненно, меньше удивился бы, чем встрече с долговязым.
— Это ты!? — не веря себе, спросил учитель, и его потрескавшиеся губы вздрогнули, вознегодовали и искривились от безграничного отвращения.
— Это… я, — так, будто не веря, что это он, сказал долговязый, безжизненно сделал еще шаг и замер в оцепенении, а на его бровастом лице с помятостями под глазами туманом проходит унижение, просьба, неловкость, упрямство и страх. Неверный свет, казалось, выхватил это лицо из темени испорченного экрана, изменял его и вгонял в зрачки не только зловещий мерцающий отсвет, но и копоть, собирал ее под веками, на которых, когда они опускались, тоже дрожали страдание и испуг.