Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

На кровати зашевелилась жена, зашелестели ее косы, осыпаясь на пол. Он встал, чтобы поправить их, и пораженно застыл.

— Ива-аночка, — не его, живого, а убитого мужа позвала Екатерина.

Это сегодня было тяжелейшей каплей горечи. Проведя рукой по ресницам, он сел у стола и, как обиженное дитя, положил чубатую голову на стиснутые руки.

«Две косы, две слезы», — напевом отозвалось то, что было началом любви, отозвалось, чтобы отогнать их другие чувства…

Он вышел из землянки и на дворе увидел следы полозьев… «Ага, вот здесь стояли сани Поцилуйко. Но кто это рассыпал муку?» — Григорий Стратонович наклоняется к земле, впитывает благоухание рассыпанной муки и никак не может понять, что здесь произошло, когда его не было дома.

XIII

Конь ударил копытом, под ним ойкнула, хрустнула и будто из щедрой пригоршни брызнула в лицо ледяной гречкой

предвесенняя земля.

— Ирод! — отплевываясь, нехорошо искривился Поцилуйко. Он рукавом протер наколотые землей щеки и снова почувствовал на них липкий, как паутины, след муки. Поцилуйко со всей силы огрел нагайкой занузданного коня и, когда тот, взметнувши гривой, вылетел на улицу, безжалостно рванул на себя вожжи. Воронец, болезненно выворачивая увеличившиеся глаза, выгнулся в дугу, а из удил закапала кровь.

— Я тебе, ирод, отобью и печенки, и селезенки! — Поцилуйко вытаращился на коня, считая его причиной всех неудач, потом еще раз сорвал с себя пальто и начал вытрушивать из него ту пыль, что так нежно пахла сказкой созревшей нивы, неусыпных, почерневших от ненастья мельниц и жизни. Но не это, а только свежую обиду напоминала ему пшеничная пыль, которая запорашивала, а не веселила его.

Очень давно, будто и не было их, прошли те времена, когда и Поцилуйко со своим хитроватым отцом радостно на худых лошаденках ездил на мельницу, с плотинки вглядывался в подсиненную заросшей водяной крапивой реку, где сновали жуки-водолюбы, или долго простаивал возле коша, подставляя все пальцы под резвые ручейки муки. Тогда они утешали, теплом ласкали руки, и ему хотелось быть мельником, которого так уважали все люди.

А потом, спустя годы, сбежавшие, как вода под мельничным колесом, как-то поздним вечером привезли Поцилуйко в просторную кладовую ту муку, над которой не старался ни за плугом, ни за косой, ни за своим служебным столом. На минуту она обожгла руки и кровь, будто мололась не на обычной воде, а на кипятке. Не гордым мельником, а напуганным тряпичником обмяк он возле сомнительного добра, слыша, как внутри что-то омерзительно трясется в сетях соблазна, противоречий и страха. Но жилось ему не в роскошах, и он принял подарок. Взамен ткнул в растопыренную с сучковатыми пальцами пятерню клочок бумаги, с которой оскорбленным глазом смотрела на мир обычная печать. Позднему гостю она была нужна больше хлеба насущного.

— Спасибо вам, большое спасибо. Вашу ласку запомню во веки веков, — зашелестел словами, бумажкой и одеждой дородный гость и нырнул в темноту, как жук-водолюб в воду.

Тот голос долго смущал Поцилуйко и тогда, когда приходили глупые мысли, и тогда, когда говорил перед людьми о честности, и за обедом, когда дармовой хлеб еще пек его пальцы и совесть. Но со временем спокойнее стал смотреть на то первое вечернее приключение, потому что за ним пошли другие, а в душе нашлось оправдание. Ведь не только он один грешит! В конце концов, не подрывал же он основы Советской власти и политики, не подделывал государственные знаки. А что в справках к истинным данным об имени, фамилии и месте рождения добавлялись некоторые неточности, так даже у писателей еще и не так бывает. Тогда о них пишут, что они имеют буйную фантазию или ошибаются. А будто не может ошибиться обычный секретарь райисполкома! Разве не приходится ему по велению некоторого начальства завышать данные по району? И это уже называется не ошибкой, а достижением! Правда, на таких фальшивых данных Поцилуйко однажды чуть не испекся, но, в конце концов, все обошлось: он пошил в дураки своих недругов, а сам конем красноречия выскочил на сухое. Когда его загнали на скользкое, сразу же признал свою вину и даже не подумал спихнуть ее на более широкие плечи, потому что они, если не теперь, так в четверг, могли взять его под защиту.

Он до сих пор помнит, как лихорадочно нащупывал лирическую нотку у председателя контрольной комиссии, как присматривался к его ордену Красного Знамени, к шраму на щеке, к поседевшим вискам. Такого каким-то хитрым ходом, предупредительностью или лестью не объедешь. Он собрал в свои глаза всю, какую только мог, правдивость и подобие ее, добавил к ним горечь раскаяния и всем этим взглянул на председателя контрольной комиссии, вздохнул, как на похоронах, и краешком глаза проследил, дошли ли по адресу это вздохи…

— Ваше слово, товарищ Поцилуйко, — вроде более ласково сказал председатель контрольной комиссии.

Он так встал, будто из него вынули середину.

— Я, товарищи, не буду оправдываться, защищаться: только на моей совести лежит моя тяжелая вина — больше никто не причастен к ней, — покосился на председателя райисполкома, и тот облегченно вздохнул. — Вы хотите знать, почему я это делал. Так пусть мой чистосердечный

ответ не удивляет и не возмущает вас: буду резать правду-матушку в глаза. Мы, после всех своих разрух, злоключений, недостатков, так теперь хотим видеть у себя побольше достижений, что ради этого не поскупишься лишним словом или цифрой, чтобы людям лучше было хотя бы на душе. Вы читаете наших поэтов. Сколько у них кругом в стихах, например, насажено садов! А разве это преувеличение вредит народу? Наоборот, мобилизует его, вселяет радость. Вот и я так думал недозрелой головой: цифра тоже похожа на стихи; даже не совсем точная, она служит общему делу — кого-то веселит, кого-то подгоняет, а врагов бьет по голове. Если можете, простите, что не так понял силу и поэзию цифры.

— Хоть и путаник, но молодец! — удовлетворенно ударил кулаком по столу председатель контрольной комиссии, которого умилила эффектная исповедь Поцилуйко. — Не крючкотворство, а переживание за общественное я вижу теперь в цифрах Поцилуйко, пусть и дутые они, как пузыри. Он, как вы догадываетесь, своей фальшивой поэзией цифры не дошел до истинного понимания цифры, не понял, что такая статистика имеет не три, а все четыре измерения: она может бить по голове не только врагов, но и нас самих. Запомните это, товарищи и не играйтесь с цифрами. За ними стоит жизнь людей. А относительно Поцилуйко, то на первый раз, думаю, не надо его сурово наказывать.

После этого случая акции Поцилуйко, нежданно для него самого, пошли вверх, и он потихоньку начал расправляться со своими недругами. Красноречия и здесь ему хватало: оно сначала перемещало людей на низшие должности или изгоняло их в другие места. А в тридцать седьмом году погнало в тюрьмы и в ссылку.

Поцилуйко в районе начали бояться, мало кому хотелось встретиться с его холодным и властным взглядом, видеть его тонкие, злобой намоченные веки. У него увеличился круг знакомых и подхалимов, которые восхищались его выступлениями и решительностью. В глаза Поцилуйко все больше хвалили, а за глаза, тоже все больше, проклинали. Возрастал вес лукавого, правдоподобием подбитого слова Поцилуйко, росла и цена его справок. Правда, ими он не очень разбрасывался, но драл за них, как за родного отца. Из фальшивых бумаг он выстроил просторный, как клуб, каменный дом, обзавелся хозяйством и уже на свою зарплату смотрел как на мелочь, которая ни в какой мере не вознаграждает его заслуг и талантов, в которые он уверовал с годами, как и в то, что вокруг него сидят менее способные люди. Эта вера породила спесь и острую неприязнь к по-настоящему талантливым и знающим людям. Для них у него всегда находилось пренебрежительное определение: антиллигенция, то есть прослойка, что начинаются с «анти»; с ними надо ухо востро держать.

После тридцать седьмого года лабиринт ходов Поцилуйко стал сложнее, но житейская философия обеднела. Официально людей он делил по классовому происхождению или по анкете. А неофициально — на конных и пеших. К первым он тянулся, вторыми пренебрегал. Правда, масса еще нужна была для отчетов, но карьера его зависела от тех, что сидели на коне. И Поцилуйко примерялся к гривам этих коней, чтобы и самому оказаться в высоком седле.

Если бы не война, он выстроил бы себе не только каменный дом, но и трон честолюбца, но она, проклятущая, оторвала его от золотого шелка грив и бросила под те копыта, под которыми трескались и не такие головы. Чтобы спасти свою, он, оставленный на подпольную работу, с ужасом начал отрывать от себя все нити, которые связывали его с прошлой деятельностью и подпольем. Убегая от нечистой совести, он ночью сжег партбилет, бросил свой неправедностью построенный дом. После многодневных блужданий зашился в уютный хуторок к бледной вдовушке с короткими губами и коротким носом. Вокруг ее рта почти всегда дрожала прекрасная женская жалостинка, в глазах светилась тихая предосенняя печаль, и даже длинные густые ресницы держали в своем сплетении застарелую грусть.

— Сколько же вашего брата погибает на войне. Тьма-тьмущая! Кто спрячется, тот, может, и спасется, — по-бабьи прикладывая руку к лицу, не раз сокрушалась она, не порицала тех, кто испугался войны, ни словом не упрекнула Поцилуйко. И за то, что он сделался нахлебником. Но и жить не стала с ним. Она придерживалась мнения, что только истинная любовь украшает человека, а женолюбие — калечит его.

«Одна лирика и никакой биологии», — пренебрежительно подумал тогда о ней Поцилуйко.

Чтобы казаться старшим, он запустил бороду, усы и даже стал прихрамывать. А чтобы не захиреть от безделья, взялся за сапожное дело. И часто заплаты на сапогах напоминали ему следы его бывших печатей и бывшей власти. Когда на хутор заскакивали немцы или полиция, он заползал в тайник, но бывало, что не успевал уберечься, и тогда сидел на сапожном стульчике, как на электрическом стуле.

Поделиться с друзьями: