Правитель империи
Шрифт:
Она встретила его в нью-йоркском аэропорту Кеннеди. Едва он сделал шаг из самолета в швартовый коридор, свой первый шаг на американской земле, как увидел ярдах в пяти от себя девушку. Она была одета в лиловое с золотом сари; густые черные локоны в милом беспорядке падали на плечи; такие же черные брови и черные пушистые ресницы, густо насурмленные веки; поверх левой ноздри сверкает внушительный бриллиант, на каждой из обнаженных рук по десять-пятнадцать тонких золотых браслетов. Но все гримеры и костюмеры мира, все мастера париков и драгоценных украшений не смогли бы перекрасить, закамуфлировать, изменить ее глаза. И на этом первом своем шаге на американской земле Раджан снова — как когда-то у себя в Дели — с радостью, нет — с восторгом утонул в этих самых прекрасных на всем свете, во всем Свете — Старом и Новом глазах. Утонул. Растаял. Растворился. Был паспортный контроль и электронно-вычислительная машина скрупулезно проверяла, не является ли он одним из тех, кого разыскивает федеральная и местная полици, или сам Интерпол. Были ожидание и поиск чемоданов. Была очередь к таможенникам и вежливый, внешне небрежный даже поиск контрабанды (самолет летел из Дели, делал посадки в Бангкоке и Гонконге). Была поездка по пригородам Нью-Йорка и по самому городу. Раджан все делал механически, словно во сне, не видел и не слышал ничего и никого,
Из воспоминаний его вывел ее голос. Он был глухой, печальный: — Папа пишет, что они — он и Рейчел — недавно навестили Роберта Дайлинга. Бедный Роберт! Едва ли его смогут вытащить из капкана, который уготовила ему судьба, лучшие медики и эффективнейшие лекарства. Вот, послушай папины слова: «Врачи всесильны, когда человек здоров или почти здоров.
А препараты, Бог ты мой, одному они помогут, а десятерых в лучшем случае невинно обманут. Мы видели Роберта, пытались войти с ним в контакт. Ничего из этого не вышло. И, боюсь, не выйдет уже никогда. Такой сильный, энергичный человек, такой пытливый, мощный интеллект — страшно прибавлять ко всему этому частицу „экс“. Страшно потому, что он живой. Еще страшнее, что он может пробыть живым долго — год, семь, пятнадцать лет.
Святой Петр свидетель, при всех наших спорах и счетах, ближе, чем Роберт, у меня друзей не было. И, разумеется, теперь не будет. Главный врач клиники полагает, что случай практически безнадежен. Очевидно, он прав. Основная беда в том, что они, врачи, не знают причины болезни. Трагично, но похоже, что ее не знает никто. Никто, кроме самого Роберта. Увы, его существование продолжается в неведомом нам диапазоне, на неопознанной волне, и частота общения доступными нам средствами связи не улавливается… Как многое в жизни с годами перестает поддаваться логическому объяснению. Может быть, поэтому даже самые матерые материалисты к старости — и иногда незаметно для себя — становятся ярыми приверженцами учения Господа нашего Иисуса Христа…» Раджан знал Дайлинга по Индии, знал довольно неплохо.
Столичные журналисты между собой частенько называли его «этот мудрый янки-бестия». неужели мудрость — сестра безумия? Ему было жаль Дайлинга. Как ему было жаль срубленного, живого дерева или овцы, отправляемой на бойню. Как всего живого, обреченного на безвременную гибель или страдания. Впрочем, переживания абстрактно-гуманистического толка усугублялись обстоятельством весьма реальным, конкретным. Роберт Дайлинг был другом семьи Парселов, он знал Беатрису с рождения, принимал участие в ее воспитании, в ее судьбе. Многое у нее от матери, покойной Маргарет. Многое — от отца. Многое — от Дайлинга.
Например, ее работа в «Корпусе мира». Или то, что она приобщается сейчас к нелегкому труду журналиста в газете…
Глядя на замкнувшегося в своих мыслях Раджана, Беатриса вспомнила разговор о нем с Дайлингом в Дели. «Я тебя знаю как серьезную девочку, Беат, — сказал он, когда она заглянула однажды в его офис. — Ведь ты серьезная девочка, не так ли?..» «Разумеется», — рассмеялась она, не зная, к чему он клонит. «И ты осмотрительна в выборе друзей?» «Разумеется», сказала она уже без смеха, начиная понимать, чего ей следует ожидать от дальнейшего разговора. И решила, что оборвет его резко, даже грубо — в случае необходимости. Но разговор принял совершенно неожиданный поворот. «Ты знаешь, я горжусь тем, что я сын такой страны, как Америка. И тем, что мы — великая нация. А знаешь ли ты, что для нас опаснее всего в мире? То, что мы не хотим сознавать — ответственно и трезво, — что мы не одни в этом мире, нет, не одни. Главный порок нашей национальной психологии — комплекс исключительности. Девиз самых ретивых из нас: „На планете все и все — для нас. Мы — для себя“. Когда нам везет с Администрацией, мы держимся в рамках международных приличий. Когда в ней объявляются „мягкоголовые“, нас заносит, иногда очень и очень опасно». «Однако, вы всегда воюете за Америку — с комплексом или без». «Вот тут ты не права. Да, я всегда за Америку, я ее сын. Но я за Америку без комплекса исключительности. Ибо он порождает все худшее, что у нас есть. Морис Шевалье в популярной песенке поет: „Живите и дайте жить“. Я — за это». «Это все очень интересно. Вы впервые так откровенны со мной, и я, безусловно, ценю и ваши взгляды и вашу искренность, но…» «Но зачем я сообщаю тебе все это именно сейчас? Ты извини, если то, что я скажу, покажется вмешательством в личные дела. Я говорю с тобой, как с дочерью, если бы ее послал мне Бог. Я за Раджаном из „Индепендент геральд“ наблюдаю давно. То, что вы потянулись друг к другу, мне показалось естественным. Но при нашем комплексе любой цвет кожи, кроме белого, неприемлем». «А ваши отношения с Лаурой?» «Вот мы и подошли к самому существенному. Я люблю Лауру. И сознательно беру на себя бремя ответственности за эту любовь». «Вы хотите знать, готова ли я нести такое же бремя в нашей любви с Раджаном?» Дайлинг молчал. Он ждал, что Беатриса скажет дальше. И она сказала: «Не знаю…» К приезду Раджана Беатриса сняла, и довольно недорого, славную квартирку с тремя спальнями в Гринвич-Виллидже. Меблирована она была безалаберно и довольно экзотично: диваны и кресла разных эпох, фантастически несовместимых обивок; кровати, стулья, трюмо из грубых неструганых чурбаков и досок и из редких, лоснившихся от классной полировки, выдержанных пород дерева; обои, гардины, люстры — казалось, все спорило, все разбегалось, все жило само по себе. И вместе с тем, во всем этом хаосе цветов и стилей, во всем немом противоборстве эпох определенно чувствовалась некая система. После раздумий и колебаний — Беатриса придирчиво разглядывала квартиру несколько раз — она решила ничего не менять. Пока — во всяком случае.
Гринвич-Виллидж был выбран ею не случайно. Нью-йоркский Монмартр был известен если не особой широтой, то во всяком случае определенной терпимостью взглядов. Беатриса хорошо помнила разговор с Дайлингом. И желала лишь одного — чтобы встреча Раджана с «комплексом американской исключительности» не происходила как можно дольше, а если повезет никогда.
Раджан прилетел во вторник, а в пятницу утром Беатриса преподнесла ему сюрприз: «Сегодня вечером мы принимаем гостей. В программе — коктейль и танцы. кто будет? Журналисты, актеры, художники, два-три киношника. Да, дипломаты». Всего собралось человек двадцать пять. дипломатом среди прочих оказался эстонский консул. Высокий, сухой как мумия старик приехал первым. Пока Беатриса отдавала последние распоряжения двум официантам, приглашенным из ближайшего ресторана, Раджан пытался занять разговором закованного во фрак с бабочкой прибалта. Того интересовало одно — признает ли мистер Раджан де-юре включение в состав России Эстонии, Латвии и Литвы.
«Извините, — замялся Раджан, — но, кажется, это было так давно. И разве… разве есть государства, которые не признали этого де-юре?» «Есть, — с достоинством, сухо подтвердил
консул. — Соединенные Штаты Америки». «Я хотел сказать — кроме Америки?» «Одного такого государства, я полагаю, достаточно».Раджан промолчал, подумав при этом, что с таким же (если не с большим) основанием Советская Россия могла бы не признать де-юре превращение Аляски в один из американских штатов.
— А какова все же ваша личная позиция? — настаивал консул.
— Я дважды побывал в советской Эстонии, — осторожно сказал Раджан.
— И что, ублажали вас усиленно комиссары водкой и икрой?
— Консул раздвинул губы в подобие улыбки. — В образцово-показательный колхоз, вероятно, возили? Цветочками рабство камуф- лировали?
— Мне посчастливилось попасть на праздник песни в Таллине, — в раздумьи произнес Раджан. — Неудивительно, что об этих традиционных фестивалях искусства говорят во всем мире.
— Но неужели вы не почувствовали великой фальши этих лженародных маскарадов? — искренне удивился консул.
— Разумеется, нет! — так же искренне ответил Раджан. — Я прекрасно помню, как окунулся в море людской радости. С головой.
— А море-то было искусственное, — нахмурился консул.
— Но я видел и слышал песни и танцы людей свободных, людей красивых и духовно и физически!
— Красота! — возразил консул. — Красота есть понятие крайне субъективное.
Консул с достоинством допил свое виски и молчаливо удалился. Раджан растерянно проводил его до двери. Он совсем не хотел обидеть дипломата и искренне жалел, что их такая краткая бесед сложилась так нелепо. Он рассказал о происшедшем Беатрисе. Она рассмеялась: «Его превосходительство не терпит проявления мнений, которые — хоть и с большой натяжкой — можно охарактеризовать как пробольшевистские. Не переживай, любимый. Завтра я позвоню консулу и улажу этот международный инцидент».
Часам к десяти стало ясно, что вечеринка удалась. Незнакомые преодолели барьер скованности (впрочем, таких было немного, почти все знали друг друга). Любители выпить уже не толпились у бара. Любители позлословить расположились по комнатам группками по трое-четверо и радостно обменивались последними сплетнями. Любители пустить пыль в глаза громко повествовали о дружбе и встречах с великими.
Карла Лавит, известная в прошлом киноактриса, прижав Раджана и еще двух молодых людей к стене своим необъятным бюстом, экзальтированно вспоминала: «Ах, какой это был год 1932! Я впервые в главной роли. А публика, публика — как раньше умели носить на руках своих кумиров! А год 1934 — какой это был необыкновенный год! Съемки в Испании, съемки в Швеции, съемки во Франции! Поклонники, поклонники, толпы поклонников — и каких! Бриллианты, манто, банкеты! А лучший в столетии год 1936! Я почти совсем еще девочка, он — звезда Голливуда самой, самой, самой первой величины! Разве теперь так любят!».
Она умело сливала из пяти стаканов в свой уже отмеренное официантом виски и, кокетливо улыбаясь, выпивала «не испорченный содой чистый напиток» мелкими глотками. При этом успевала протянуть свободную руку за сэндвичем или кебабом или куском ветчины и говорила, говорила: «Вы Дугласа Фербэнкса помните еще, надеюсь…» С Беатрисой разговаривал неизменный спутник Карлы Лавит, небрежно одетый и поблекший от времени красавец Джеф Ройвилл, актер, сценарист, режиссер. «У Карлы вконец больные легкие и слабое сердце». «Да?» — недоверчиво протянула Беатриса, наблюдая за тем, как пьет скотч бывшая фаворитка Голливуда. Ройвилл проследил за ее взглядом, мягко взял под руку, прошептал: «Это муки великой актрисы, поймите! Ей, Карле Лавит, гениальной создательнице галереи образов — классических и современных — уже больше двадцати лет не предлагают ни одной роли. Да тут и муравьед запил бы». И, отпустив руку хозяйки, сказал: «Поверьте мне и ее врачам. Ей недолго уже осталось метаться по подмосткам жизни. Ее почитатели решили сохранить ее для потомства. Вы знаете, я уверен, что одна калифорнийская фирма замораживает тела только что умерших и помещает их в колумбарий, где они будут храниться при определенной температуре и влажности многие годы. Когда медицина будет достаточно могущественна, чтобы сделать нужные операции, тела разморозят и вдохнут в них жизнь». «Шарлатаны гарантируют невеждам бессмертие», — спокойно подумала Беатриса. Вслух сказала: «Обещающая перспектива». «Многообещающая! — подхватил Ройвилл. — Только»… — Он словно поперхнулся, откашлялся, замолчал, деликатно вытирая глаза уголком платка, элегантно уложенного в наружный нагрудный карман его потертого замшевого пиджака. «Итак?» — улыбнулась Беатриса. «Огромные деньги вот что нужно для осуществления этого замысла, — он всплеснул руками, уронил их вдоль тела, заискивающе засмеялся, хотя глаза оставались тревожными. — Да, огромные. Мы организуем сбор и к вам тоже решили обратиться». «Но у меня, какие же у меня деньги?» — на лице девушки появилось выражение искреннего изумления. «Сейчас объясню, — заторопился Ройвилл. — Вы… Прошу прощения. Господин Парсел, ваш папа — я уже несколько раз пытался с ним переговорить. Но его секретарь все время твердит одно „Мистер Парсел занят“. Утром, днем, вечером один и тот же ответ. Мы, почитатели таланта мисс Карлы Лавит, хотим просить вас»… «Я поговорю с папой, — перебила его Беатриса. — Обязательно, это я вам обещаю». «Спасибо, мисс Парсел, как мы вам благодарны! И просьба, — он прижал руку к груди, просьба — это должно остаться в тайне. Мы не хотели бы травмировать актрису. Всякое может быть. Представьте, что мы не соберем необходимого количества денег…» «Сколько же это?» «Зависит от срока хранения тела в колумбарии. За первые десять лет и при условии полной гарантии сумма взноса будет близкой к миллиону долларов. Миллион!» Выражение лица Ройвилла было такое, словно он сам был виноват в столь непомерной цене. «Сколько вы ожидаете получить от моего отца?» «Тысяч тридцать. Может быть, больше. Наверно, это зависит от того, насколько он хорошо помнит Карлу. Ведь она, я надеюсь, уже была знаменитостью в его молодости…» К Беатрисе подошли две девушки. Рослая брюнетка была в полосатой красно-белой кепке, белом костюме — брюки клеш, красной рубахе, белых полуботинках. Низкая, полная шатенка куталась в зеленую шерстяную шаль, из-под которой выглядывала нежно-коричневая кофта. Такого же цвета макси-юбка скрывала коричневые туфли на очень высоком каблуке. Шатенка обняла Беатрису, прижалась щекой к груди. Брюнетка небрежно кивнула: «Опять вывозила Кейт на пленэр». «Ах, Венди, мы прелестно поработали, не так ли? твой пейзаж удался как нельзя лучше. А я, наверное, все же бесталанна». «Не хнычь, — грубо заметила Венди. — Поменьше надо мечтать, поактивнее кистью двигать. И фантазия совсем у тебя нет фантазии!» «А что, эта брюнетка вовсе недурна», говорил, глядя на Венди, знаменитый комик Боб Хоуп. Как всегда, он находился в окружении поклонниц, которые завороженно глядели ему в рот, предвосхищали каждое его желание. «Извините, боб, — костлявая девица подала ему стакан джина с тоником, надула губы. — Говорят, это две самые бездарные художницы на всем земном шаре». «И к тому же лесбиянки!» — добавила дама средних лет, презрительно искривив рот.