Право на поединок
Шрифт:
Служивший под уваровским началом чиновник Фишер рассказывал, что его патрон «особенное имел внимание к дровам (казенным. — Я. Г.) и был характера подлого, ездил к министерше, носил на руках ее детей, словом, подленькими путями прокладывал себе дорогу к почестям».
Именно в это время — после второго падения — сложилось мнение людей, знающих Сергия Семеновича достаточно близко, мнение, которое ясно сформулировал сенатор Кастор Никифорович Лебедев: «Ни высокое положение, ни богатая женитьба на графине Разумовской, ни блестящая репутация в обществе не избавили его от мелких страстей любостяжания и зависти, которые были причиною нелюбви к нему современников, совместников и всего высшего
Пресмыкающийся Уваров… Сергий Семенович не мог не знать, что говорят и думают о нем, — он пресмыкался слишком явственно и демонстративно. Мучило ли это его? Сомнения нет. И за эту муку он мстил миру презрением к его нормам и обычаям — презрением к чести, честности.
В это время, вероятно, и повесил он в своем домашнем кабинете портрет человека с бандурой и в простом платье. При Канкрине он повторял судьбу своего отца. Оказалось, что от прошлого не удалось заслониться ни ученостью, ни богатством, ни изысканностью манер.
Заслониться можно было только неслыханной важности государственным деянием.
Для этого надо было получить власть. К этому Уваров и пробивался — любыми средствами. Будучи натурой незаурядно восприимчивой и гибкой, Сергий Семенович повторил все извивы меняющегося времени — от духовного ренессанса первых лет александровского царствования через либеральные иллюзии к распаду последних лет царствования и далее в гибельный самообман царствования николаевского. Умом циническим до бесстыдства он понял, что требует от него «дух времени», и радостно пошел в объятия стотридцатилетней химеры.
Он не собирался стать слугой эпохи. Он мечтал с наступающей эпохой слиться, срастись, стать ею, повиноваться ей и направлять ее одновременно. Он мечтал мертвящей идее ложной стабильности придать черты цветущей жизненности. Он мечтал превратить старую петровскую химеру в сознании россиян в патриархальное отечественное божество, убедить миллионы людей, живущих в железной клетке, что они сладко покоятся в материнской колыбели…
Понимал ли Пушкин, решившись осенью тридцать пятого года на борьбу с Уваровым, что схватывается с явлением исторически противоестественным, духовно выморочным, несущим внутри себя пожирающую болезнь и потому безжалостным к любому, кто осмелится сказать об этой болезни, обреченности и отторгнутости от здоровой и естественной исторической жизни? Понимал.
И, не будучи человеком злобным и злопамятным, он недаром писал об Уварове с такой фанатической ненавистью, с какой не писал ни о ком в жизни.
Их вражда была неотвратима и неизбежно смертельна.
Уроки Сперанского (1)
Вы и Аракчеев, вы стоите в дверях противоположных этого царствования как Гении Зла и Блага.
«1 янв. Третьего дня я пожалован в камер-юнкеры — (что довольно неприлично моим летам). Но двору хотелось, чтобы N. N. танцовала в Аничкове… Меня спрашивали, доволен ли я моим камер-юнкерством? Доволен, потому что государь имел намерение отличить меня, а не сделать смешным, — а по мне, хоть в камер-пажи, только б не заставили меня учиться французским вокабулам и арифметике».
Он говорил, что доволен. Он пытался делать спокойную мину. Иного не оставалось. Но так его никто и никогда еще не оскорблял. Мука была в том, что он не мог ответить на оскорбление.
Это был первый в истории российского камер-юнкерства (считая с придворной реформы 1809 года) случай, когда низшее придворное звание, которое прилично было получить в восемнадцать лет, присваивалось
немолодому человеку. Но разве в возрасте только было дело? Первого поэта России, мыслителя, историографа приравняли к мальчишкам, вчерашним пажам… Этой ситуации был, пожалуй, один только аналог в прошлом веке. Камер-юнкерство печально знаменитого Хвостова. Вигель рассказывал: «…Будучи не совсем молод, неблагообразен и неуклюж, пожалован был он камер-юнкером пятого класса — звание завидуемое, хотя обыкновенно оно давалось осьмнадцатилетним знатным юношам. Это так показалось странно при дворе, что были люди, которые осмелились заметить о том Екатерине. „Что мне делать, — отвечала она, — я ни в чем не могу отказать Суворову: я бы этого человека сделала фрейлиной, если б он этого потребовал“». Хвостов был женат на племяннице Суворова…Анекдотический этот случай, раз попал он через много лет в мемуары Вигеля, ходил широко и был определенно Пушкину известен. Тем нестерпимее ощущалась горечь происшедшего. В екатерининские времена камер-юнкерское звание давало хотя бы чин пятого класса — статского советника. В тридцать четвертом году ему, Пушкину, оно не приносило ничего, кроме насмешек и еще большей зависимости.
10 мая он писал в дневнике по поводу перлюстрированного письма к жене: «Государю неугодно было, что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностью — но я могу быть подданным, даже рабом, — но холопом и шутом не буду и у Царя Небесного».
Сделав в тридцать пять лет камер-юнкером и требуя неукоснительного выполнения придворных обязанностей наравне с мальчишками, его рядили именно в шуты и холопы. Это было нестерпимо.
Те, кто наблюдал его в эти дни, боялись, чтоб он не проявил своих чувств слишком явно. «Пушкина сделали камер-юнкером; это его взбесило, ибо сие звание точно было неприлично для человека 34 лет, и оно тем более его оскорбило, что иные говорили, будто оно дано, чтобы иметь повод приглашать ко двору его жену. Притом на сей случай вышел мерзкий пасквиль, в котором говорили о перемене чувств Пушкина, будто он сделался искателен, малодушен, и он сам, дороживший своей славою, боялся, чтоб сие мнение не было принято публикою и не лишило его народности. Словом, он был огорчен и взбешен, и решился не пользоваться своим мундиром, чтоб ездить ко двору, не шить даже мундира», — писал его близкий знакомец Николай Михайлович Смирнов.
Слишком многие приняли камер-юнкерство именно так, как он и думал. «Пушкин добивался должности скорее для поправления своих денежных дел, если это может извинить отступничество от прежних идей и правил, весьма, впрочем, непрочных и шатких в Пушкине, что оправдывается его воспитанием и примерами, им виденными», — полагал современник.
Смерч самых нелепых и обидных домыслов загудел вокруг него. Не зная и не понимая реальных его обстоятельств, всяк с наслаждением прикладывал к нему свой аршин. От умного и честного Полевого до профессиональных переносчиков сплетен. От людей декабристской складки до циничных карьеристов-неудачников.
А он мог только исходить желчью…
Судьбе было угодно, чтоб именно в эти месяцы он постоянно встречался и сблизился с Михаилом Михайловичем Сперанским, знавшим, как никто, цену клевете и позору.
«Встретил Новый год у Натальи Кирилловны Загряжской, — записал Пушкин в начале января тридцать четвертого года. — Разговор со Сперанским…»
Действительный тайный советник Сперанский — высокий, с малоподвижным благородным, пугающе бледным — молочного цвета — лицом, блестящим черепом, окаймленным яркой сединой, с суховатой безупречностью манер и идеальным французским, казался Пушкину — да и был на самом деле — воплощением судьбы сколь удивительной, столь и печальной, детищем и жертвой безумных перепадов последнего полустолетия. Пушкину виделось в этой судьбе нечто схожее с судьбою собственной — по блеску и эпохальной несправедливости.